— Она приедет сегодня же! — вскричал Тьерре. — Эвелина считает тебя своим братом; она никогда не забудет, каким преданным и скромным ты показал себя в тех несчастных обстоятельствах…
— Не будем об этом говорить, — сказал Флавьен.
— Ну, хорошо, не будем об этом говорить, но я всегда об этом думаю, потому что с того дня началось для меня счастье, которое было бы безоблачным, если бы небо не отняло у нас нашего ангела-хранителя, нашу избавительницу, ту прекрасную и благородную женщину…
— Не будем говорить об этом! — повторил Флавьен, и тень омрачила его лоб, по-прежнему чистый, немного узкий, за которым скрывалось столько упрямства, искренности и доброты. — Расскажи о себе, — продолжал он.
— Охотно, но прежде всего, так как я хочу, чтобы ты сегодня же увидел мою жену и дочь, я напишу два слова и пошлю Форже в Пюи-Вердон. Мы останемся здесь с тобой до вечера. Форже нас хоть и не слишком хорошо, но накормит.
— Я хотел бы, друг мой, чтобы господин Дютертр не узнал официально о моем приезде. Мое имя должно вызвать у него воспоминания… очень грустные для него… и для меня тоже!
— Будь спокоен! — сказал Тьерре, продолжая писать. — Я прошу Эвелину не говорить о тебе ни слова, а Форже, как ты знаешь, всему на свете предпочитает молчание.
Когда записка была отправлена, Флавьен пожал бесчувственную руку старого Жерве, почесал головку попугая, поблагодарил друга за заботу об обоих стариках и вернулся с ним в гостиную, по-прежнему чистенькую, сохранившуюся без всяких изменений со всеми своими безделушками и маленькими сокровищами давних времен.
— Теперь побеседуем, — сказал он. — Я приехал, чтобы поговорить с тобой о важных вещах, касающихся меня; но я прошу твоего разрешения сначала задать тебе несколько вопросов… Счастлив ли ты, Тьерре, действительно ли ты счастлив в супружестве, несмотря на тяжкое горе, которое, я знаю, ввергло всю семью в траурный мрак, лишь чуть-чуть просветлевший за два года? Скажи мне правду, это для меня очень важно.
— Я понимаю, ты, в свою очередь, подумываешь о женитьбе! Ты хочешь знать, что произошло с человеком, менее всего думавшим о земных благах, строившим самые фантастические планы, который, отчасти, может быть, и не по своей воле, женился на богатой наследнице; словом, ты хочешь знать, неужели твой друг Тьерре, нерешительный, разборчивый и мнительный, предпочитает настоящее своей прошлой жизни. На это я тебе отвечу по чистой совести: да! Как видишь, ты можешь не страшась пойти навстречу опасности.
— Значит, это избалованное и прелестное дитя твоя жена, превратилась…
— Ну, не совсем в тот идеал, которого я иной раз просил у судьбы в своих честолюбивых мечтаниях. Чтобы устроить мне покойную и приятную жизнь, о которой я мечтал в ту осень, нужна была бы женщина вроде Каролины. Но Каролина тогда была еще ребенком, к тому же в дело вмешалась судьба, заставив меня увлечься другой фантазией. Волей-неволей эта фантазия перешла в страсть, и мне было нелегко превратить ее в настоящую любовь. Но небо мне покровительствовало, а Эвелина мне помогла. Да, как ни страшно это вымолвить, но Эвелина хорошо сделала, что вывихнула ногу, а бог, для того чтобы обратить на путь истинный избалованных детей Дютертра, хорошо сделал, что призвал к себе святую, которой наш свет не был достоин. Горе, посетив этот богатый дом и высокомерных девушек, превратило их дух господства — в терпение, дух борьбы — в угрызения совести, дух непокорности — в кротость. Несчастье — неласковый хозяин. Дютертр, благородный, удрученный, уважаемый всеми Дютертр, человек исключительного мужества, спаситель бедняков, друг несчастных, гордость семьи, который дал бы распять себя на кресте во имя отцовской любви, явил такое душераздирающее зрелище, что самые ожесточенные сердца смягчились, и даже Натали…
— Рассказывай лучше об Эвелине, — с легким волнением перебил Флавьен, — сначала об Эвелине.
— О да, я только того и хочу! — живо ответил Тьерре. — В сущности добрая и искренняя, Эвелина имела один главный недостаток: она воображала, что жизнь — это бал, увеселительная прогулка, даже меньше того — изящный туалет, короткий отчаянный галоп. Будь она счастлива и окружена успехом, она растоптала бы все своими хорошенькими ножками; но в печали и скорби она стала просто доброй как ангел. Потрясающее смирение Дютертра и его невиданная доброта произвели это чудо, которому, быть может, несколько помогла и моя любовь. Больше не было никаких разговоров о празднествах и путешествиях. Траурная одежда изгнала наряды. Наконец пришло материнство, а для молодой женщины это великое таинство, как бы второе крещение. Вообрази, что это прелестное существо, эта фея нашла в себе талант подарить мне дочь, которая до ужаса на меня похожа! Но ужас на этом и кончается, потому что, глядя на нее, замечаешь, что, несмотря на все сходство со мной, на хрупкую оболочку, смуглую кожу, жесткие и непокорные волосы, эта девочка — маленькое чудо грации, прелести и миловидности. Ты ее увидишь, она уже ходит и болтает как двухлетняя, несмотря на то, что ей исполнилось только тринадцать лун, как говорят дикари у Шатобриана
[49]
.
— Ну, я счастлив все это слышать, — сказал Флавьен. — А другая дочь Дютертра… Малютка, как ее называли?
— Малютка, как ее называют и теперь, шесть месяцев тому назад вышла замуж за своего кузена Амедея. Оба вполне счастливы. Присмотрись к ним хорошенько, если хочешь увидеть рай на земле. Этот рай не безоблачен, потому что в их глазах еще не высохли слезы. Но сколько простоты, сколько преданности, сколько прочных и вместе с тем пленительных достоинств в этих детях! Они так совершенны, так прекрасны, знаешь ли, что, глядя на них, хочется стать такими, как они.
— Да, я знал, что они должны пожениться, что они полюбили друг друга. Мне даже говорили, что Каролина удивительно похорошела.
— Похорошела необычайно, и, что еще более необычайно поразит тебя, если ты ее увидишь, это то, что она стала походить на нашу бедную Олимпию.
— Как ты это объясняешь?
— Я полагаю, что, думая о ней все время, она сумела воскресить ее в своем облике, как она воскрешает ее в своем характере. Подрастая, она каким-то образом переняла у той бесподобной женщины ее гибкость, походку, грацию. Так как Олимпия была для нее примером во всем, ее любимым типом, ее идеалом, то ее элегантные и простые туалеты послужили и, вероятно, всегда будут служить образцом для туалетов, которые Каролина придумывает для себя, чтобы нравиться мужу и отцу. Ее произношение, интонации повторяют музыку интонаций Олимпии. В конце концов, что здесь такого удивительного? Разве тело не есть скромный слуга души, ее отражение? Разве это не мягкая глина, которая растягивается по нашему желанию, по нашей воле, в зависимости от напряжения нашего ума? Как мать может произвести на свет ангела или чудовище, в зависимости от того, было ли сильное впечатление, пережитое ею во время беременности, прекрасным или устрашающим, так точно не может ли и постоянная мысль о любимом или ненавистном образе превратить нас самих в демона или в божество? И душа Каролины стала так походить на душу Олимпии, ее качества, вкусы, добродетели, инстинкты настолько в ней повторились, что мы каждую минуту с радостным удивлением узнаем в ней Олимпию, а для Дютертра это настоящее счастье, это реальное утешение, действенное вознаграждение, которое бог ему ниспослал в его утрате.