Пройдя через множество еврейских рук и ртов, залежалые новости из «Гамелица» здорово-таки объевреивались. Если принц Уэльский заезжал в Мариенбад, в Шклове знали наверняка, что, на самом деле, он соскучился по еврейской фаршированной рыбе, которой славятся мариенбадские кошерные рестораны
[18]
. Если Толстой проявлял интерес к еврейским преданиям
[19]
, то в Шклове уже было известно, что граф следует предписаниям трактата Брохес
[20]
и не сегодня-завтра примет иудаизм. Если Ротшильд
[21]
намеревался дать туркам заем, в Шклове сразу смекали, что речь идет о выкупе Земли Израиля… Все политические кризисы шкловские политики легко объясняли на пальцах. Каждый палец был державой, каждая линия на ладони — рекой с крепостью над ней. Между минхой и майревом седые спутанные бороды склонялись над географической дланью вещающего. В тусклом свете окошка на ней искали границы государств и народов… Но в самом разгаре спора вдруг раздавались хлопок по столу на биме и голос стоящего у омуда хазана, голос, который причудливо и печально начинал разливаться с появлением первой звезды в хмурых небесах и света первой лампы в бедном литвацком бесмедреше:
— Веху ра-а-хум йехапе-е-р овейн веле-ей яшхис…
[22]
Державы рассеивались как дым, рыба английского принца теряла свой еврейский вкус, а миллионы Ротшильда — свою ценность, и воодушевленные «политики», вослед хазану, затягивали в полутьме беспокойно и не в лад:
— Адейной хейшио, амейлех яанейну бе-е-ейм корейну
[23]
.
Но воздвигся в заброшенном местечке некий еврей, однорукий герой, бывший сапожник, который оставил свою колодку после того, как потерял руку. Простер он оставшуюся у него десницу, пробил окно в Европу и впустил в местечко целый поток газет. Теперь газета стала из частного достояния общественным делом. Новость больше не была лакомым кусочком. Исхудалые ладони «политиков из бесмедреша» утратили свою географическую ценность. Они не могли выдержать конкуренции с картами, которые печатаются в газетах, когда те сообщают о важном политическом событии.
Но если чтение еврейской газеты превратилось в Шклове в потребность, то чтение русской все еще оставалось роскошью, признаком интеллигентности, делом возвышенным, вроде, например, беседы с приставом на улице. Можете при этом читать ее, если угодно, хоть вверх ногами — это дела не меняет.
С тех пор как появилась копеечная русская газета, эта роскошь подешевела. Теперь дядя Ури, слава Богу, тоже может позволить себе это удовольствие, и не только для того, чтобы быть не хуже людей, но и для того, чтобы раз в две недели почитать тете Фейге все новости, о которых пишут. Уж дядя Ури знает, как обращаться с русской газетой: даром, что ли, он однажды жил целых полгода в Москве, пока его оттуда не выгнали.
Но прежде чем дядя Ури усядется за чтение газет, вы должны еще познакомиться с их продавцом.
2
Жил-был в Шклове некий сапожник, звали его Моте, человек простодушный, башмаки латал. Проткнул он однажды левую руку ржавым шилом. Стала у него рука пухнуть. Начал он с ней по докторам мыкаться, пока им, ни про кого не будь сказано, не пришлось эту руку отнять… Этот Моте вернулся как-то утром без руки из губернской больницы и весь день просидел, словно каменный, в своей запыленной мастерской, не сводя глаз со старых колодок. Шило — есть, дратва — есть, молоток и гвозди — есть, дыр в еврейских подошвах тоже предостаточно, а руки-то больше нет. Остается только получать пособие или просить по дворам.
Но Бог посылает лекарство прежде язвы: сотворил Он газеты еще до того, как у Моте заболела рука. Широкие, шумные бумажные волны уже несколько лет неслись из столичных центров в города и деревни. Саранча напечатанных черных словечек разлеталась повсюду, принося с собой отголоски мировых скандалов, гул больших городов, нервный шум новейшего времени. Но в Шклов они все-таки проникнуть не могли. Им приходилось сворачивать в сторону перед его традициями, его деревянными домишками и его грязными дорогами и огибать Шклов. Так продолжалось до тех пор, пока однорукий Моте не поднялся из-за стоящего без дела исцарапанного сапожного верстака и не повернул бумажный поток в местечко.
В один прекрасный день все вдруг увидели, как Моте, со своей спутанной сивой бороденкой, со своими детскими голубыми глазами, несет какой-то четырехугольный пакет, прижимая его к себе культей. Пакет был завернут в красный хасидский носовой платок. Что же такого мог нести с собой человек вроде Моте?
Тихо, как нищий, заходил он в каждый дом и просил купить у него газету, русскую или еврейскую. Газеты шли Моте, как сабля меламеду. Но что поделаешь со своим человеком, да еще одноруким? Возьмешь у него газету, дашь ему копейку. И так валяется эта газета, валяется, пока в нее не заглянут.
Вот так, потихоньку, обыватели стали привыкать к чтению прессы, и если Моте не появлялся хотя бы день, его уже не хватало. А когда он потом все-таки приходил, люди возмущались: «Что это значит, Моте, куда это вы вчера пропали? Мы же остановились в газете как раз на том, как девицу привозят в султанский гарем…»
Слава Моте росла изо дня в день. Его грошовый заработок стал миссией, удовлетворением духовной потребности местечка. А его старый-престарый кожух сменился новым пальто с бархатным воротником.
Свои газеты он больше не таскал в носовом платке, будто контрабанду. Открыто и гордо разносил теперь Моте газетные листки. В обывательские дома заходил с важностью шадхена, на улицах зазывал: «Покупайте, евреи, „Друга“
[24]
дома, то же самое, что „Жизнь“
[25]
ежедневную, покупайте „Северку“ (это было собственное сокращение Моте для газеты „Сев.-Зап. край“
[26]
)». Время от времени он и сам бросал взгляд на черные точечки.