Мальчик, который уже учит Гемору, пугается и быстро стирает нарисованное.
— Стирать в субботу? — кричит дядя Ури. — В субботу!.. Прочь с моих глаз. Наглец! Прочь с моих…
Велвл берет ноги в руки и убегает в другую комнату. Там уже темно. Младшие братья сидят по углам и смотрят на него виноватыми глазами. Они чувствуют, что он пострадал из-за них, из-за их шалостей с кошкой, но никого не выдал…
— Ничего, — продолжает доноситься голос дяди Ури. Все ощущают, что он уже сам не может остановиться. — Я говорю, а он убегает. Ничего. Убегает! Рахмиелка, что он там у вас делает, а?
— Ничего, — защищают в один голос брата Файвка и Рахмиелка. — Он сидит.
— Он сидит. Ты слышишь, Фейга, он сидит! Ну, я тебя спрашиваю, — обращается, слегка смягчившись, дядя Ури к тете Фейге, — кто это может вынести? Как такое вообще можно пережить? Ну, скажи сама! Я ведь теперь не сердился… Ты сама видела… Но… Молчишь? Ну, с тобой тоже не о чем говорить. Что ты, что они. Давай-ка помолимся минху.
Эпилог
Часа через полтора дядя Ури уже покончил с минхой, третьей трапезой и майревом. Младшенький держит зажженную плетеную свечу для гавдолы и моргает.
— Держи выше! — говорит ему дядя Ури. — Еще выше, вот так вот! Будет у тебя высокая невеста
[37]
.
Теперь его голос звучит надломленно, мягко, чуть-чуть пристыженно.
— Доброй недели
[38]
, Фейга, жена моя!
— Доброго года!
[39]
— отвечает тетя Фейга наполовину раздраженно, наполовину примиренно.
И в комнату вливается свет лампы, тихая печаль и песенка самовара. Дядя Ури сразу надевает свой будничный пиджак, свою будничную бархатную ермолку и берется за свою конторскую книгу. Вычеркивает там что-то, вписывает и напевает про себя, и все это с необыкновенным усердием. Можно, в самом деле, подумать, что если бы он оставил в покое свою конторскую книгу до завтра, то, не дай бог, пошли бы прахом все его дела на летней ярмарке в Нижнем, которая будет только через восемь месяцев.
Глядя на него, мальчик, который уже учит Гемору, припоминает, что день прошел, а он так ничего и не сделал. И что же из него выйдет? Это «что выйдет»… Эти слова буравят его, буравят.
«Что выйдет» снова предстает перед ним в образе нового богача, который, сложив обе руки на коленях, качает головой и, глядя сквозь очки, сожалеет о его пустом поведении…
И он, Велвеле, берется за уроки при свете висячей лампы, переписывает слова в тетрадь из своей русской хрестоматии, старается.
Младшие братья заглядывают к нему в тетрадь. Видя это, дядя Ури откладывает ненадолго свои счета и, склонившись, тоже заглядывает в тетрадь своими косыми глазами.
— Ха-арошо! — заявляет он через мгновение. — Человеком станешь. О-очень красивые буквы… Что ты пишешь? То же, что в книжке, а? «И собакей за-адрав х… хвост»… Фу, что за слова? Мда… Ничего, это ничего… Главное — почерк… Ты видишь, Фейга? Где ты там? Иди, глянь…
И мальчик, который уже учит Гемору, хочет заплакать от какого-то теплого чувства, от жалости к самому себе, к папе, ко всем. Ему хочется прижаться головой к папиной седой бороде. Но поди приласкайся к пожилому человеку с конторскими книгами, в бархатной ермолке на голове… Который все время думает о том, что выйдет из его детей…
Бессмертный апельсин
пер. И.Булатовского
1
Едут два ящика апельсинов по синему морю. Апельсины алжирские, круглые, сочные, тяжелые; кожура у них с алым отливом — цвета африканской зари.
Хвалятся апельсины в первом ящике: «Мы едем в Варшаву, древнюю польскую столицу. О, что за белые зубы будут нас надкусывать, какие изысканные аристократические языки будут наслаждаться нами!»
Молчат апельсины в другом ящике, жмутся друг к дружке и краснеют от стыда. Им-то, слава богу, известно, что пункт их назначения — какое-то маленькое местечко в Литве, и бог весть, в какие бедняцкие руки они попадут. Ой, зазря они жадно впитывали сияние африканского солнца, студеные росы алжирских ночей, благоухание цветущей французской плантации. Быстрые смуглые руки юных мулаток срезали их с деревьев, бросали в бамбуковые корзины, неужели и это зазря?
Но мы еще посмотрим, кому повезло больше: апельсинам, приехавшим в Варшаву, или тем, что несколько позднее прибыли в Шклов, заброшенное местечко в Белоруссии, — и выведем из этого мораль. Вот первая партия апельсинов прибыла в Варшаву. Торговец фруктами разложил их на витрине пирамидами, и они засияли, словно клубки золотой пряжи. Однако недолго это продолжалось. В тот же день апельсины раскупили. Шумная жадная улица быстро их поглотила. Усталые люди рассовали апельсины по карманам, содрали грязными руками сочную золотую кожуру и швырнули ее на грязный тротуар. Слопали плоды на ходу, как собаки, без благословения
[40]
. Сладостный сок брызнул на пропыленные бороды, на засаленные капоты. На месте апельсинов в лавке уже лежат другие фрукты или даже овощи. Пропали аристократы! Только красивые кусочки кожуры еще валяются на улице, как остывшие лучи далекого жаркого солнца. И никто не понимает, что это валяются приветы далеких солнечных стран, вечно голубых небес. На них наступают, их переезжают колеса, их немилосердно отправляют в мусорный бак. С апельсинами покончено! Конец тому, что цвело и наливалось соком среди благоуханной листвы и падало в бамбуковые корзины под жарким благодатным небом.
Второй ящик с апельсинами добрался до Шклова на несколько дней позже, чем первый до Варшавы. Эти апельсины долго тащились в тесном гойском вагоне, потом тряслись на еврейской фуре, прежде чем удостоились чести быть представленными своему новому окружению. Бакалейщица подозвала к себе мужа:
— Иди-ка, умелец ты мой, открой ящик с апельсинами для шалахмонес!
Напрасно жена иронизирует над Эле-бакалейщиком, он и вправду опытный распаковщик товаров. Он трудится над заколоченным ящиком часа два. Хладнокровный и осторожный, он обстукивает крышку долотом, как ювелир дорогое украшение. Жена стоит рядом и дает советы. Наконец ящик открыт, и вот среди синей бумаги вспыхивают щечки апельсинов и разносится густой праздничный запах.
Вскоре апельсины уже лежат в окошке лавки и поглядывают на грязную рыночную площадь, на серое низкое небо, на кучки снега вдоль канав, на белорусских крестьян, кутающихся в пожелтевшие залатанные кожухи. Все вокруг такое чужое, северное, промерзшее, полусгнившее. А роскошные апельсины с их праздничным запахом и ярким цветом так чужды этому незнакомому им бедному окружению и необычны здесь, как царское платье на нищем постоялом дворе…