Изумляя толпу, которой от этих упражнений делалось дурно, она заставляла говорить поочередно картонных детишек, сидящих на стульях, как свирель Пана; беседовала с оживленными манекенами и в том же зале жужжали мухи вокруг люстр, слышен был ропот публики, набравшей в рот воды, удивленной, что сидит, инстинктивно отодвигающейся, в то время как рокот мифических экипажей доходил от входа до сцены.
Дез Эссэнт был очарован; куча мыслей забурлила в нем; прежде всего он поспешил с помощью банковских билетов покорить чревовещательницу, понравившуюся уже одним контрастом с американкой. Эта брюнетка источала изысканные ароматы: нездоровые и крепкие; она пылала, точно кратер; вопреки всем этим уловкам, дез Эссэнт пресытился за несколько часов; тем не менее он любезно позволил обглодать себя: его привлекала не столько любовница, сколько феномен.
Впрочем, планы, поставленные им перед собой, созрели. Он решил осуществить мечты, до тех пор не реальные.
Однажды он приказал доставить маленького сфинкса из черного мрамора, разлегшегося в классической позе: с вытянутыми лапами и твердой прямой головой, и химеру из разноцветной глины; она потрясала ощетиненной гривой, пронзала кровожадными глазами, обмахивала раздутые бока хвостом, словно кузнечные меха. Зверей поместил в противоположных концах комнаты, погасил свет, позволив только рдеющим углям в камине тускло освещать комнату и увеличивать предметы, утонувшие во мраке.
Потом лег на канапе возле женщины — отсветы достигали ее неподвижного лица — и ждал.
С удивительными интонациями (он долго и терпеливо с нею репетировал), женщина оживляла двух чудовищ, даже не разжимая губ, даже не глядя на них.
В полной тишине начался восхитительный диалог Химеры и Сфинкса, произнесенный гортанными глубокими голосами, сначала хриплыми, затем пронзительными, абсолютно сверхчеловеческими:
— Здесь Химера, постой.
— Нет, никогда.
Убаюканный прелестной флоберовской прозой, он слушал, дрожа, страшный дуэт; трепет сбегал от затылка к ногам, когда Химера произнесла торжественную магическую фразу:
— Я ищу новые ароматы, более крупные цветы, неиспытанные наслаждения.
Ах, это к нему обращался голос, таинственный как колдовство; это ему рассказывали о лихорадке неведомого, о неутоленном идеале, о желании скрыться от ужасной реальности, выйти за границы мысли, ощупать, не будучи в этом до конца уверенным, потустороннее искусство!
Вся тщетность его собственных усилий перевернула душу. Он нежно обнял молчаливую женщину, прячась, как безутешное дитя, у нее на груди, не видя даже гнусной рожи комедиантки, обязанной играть сцену, заниматься своим ремеслом дома, в минуты отдыха, вдали от рампы.
Их связь продолжалась, но вскоре слабость дез Эссэнта увеличилась; воспаленность мозга не растопляла больше телесного льда; нервы не покорялись воле; маразм старческой похоти поработил его. Чувствуя, что становится все более нерешительным в обществе этой любовницы, он прибег к самому эффективному из старых возбудителей: к страху.
В то время, как он держал женщину в объятиях, за дверью слышалось рычание: "Ты откроешь? Я знаю, что ты с хахалем; ну погоди у меня, сука!.." Тотчас, как распутники, которых возбуждает страх попасться на месте преступленья, — на пригорке в Тюильрийском саду, в траве или на скамейке — он на секунду обретал силы, набрасывался на чревовещательницу, чей голос продолжал буянить за дверью; он испытывал неслыханное наслаждение от этой суматохи, от паники; чувствуя себя человеком, которому угрожает опасность, которого застукали за мерзким занятием, которого торопят.
К несчастью, сеансы недолго продолжались; он платил огромные деньги; несмотря на это, чревовещательница его послала и в тот же вечер отдалась весельчаку с простыми требованиями и с более разработанной поясницей.
Об этой он жалел; при воспоминании об ее искусстве другие женщины казались пресными; испорченная грациозность девочек была приторной; он настолько презирал их монотонные гримасы, что больше не решался их выносить.
Однажды, когда он, одиноко пережевывая отвращение, прогуливался по авеню Латур-Мобур, к нему подошел возле дворца Инвалидов молодой человек и попросил показать кратчайший путь к улице Вавилон. Дез Эссэнт объяснил и, поскольку тоже переходил улицу, они шли вместе.
Голос юноши, настойчивый, словно ему хотелось получить исчерпывающую информацию: "Так вы считаете, что если пойти налево, это будет дальше; а мне говорили, что наискосок — короче", — был одновременно умоляющим и робким, очень тихим и мягким.
Дез Эссэнт взглянул на него. Казалось, тот сбежал из коллежа; бедно одет: шевиотовая курточка обтягивала бедра, спускалась едва ли ниже поясницы; черные облегающие панталоны, опущенный воротник, из полукруглого выреза виднелся галстук по моде "Ля Вальер" — пышный, темно-синий, с белой вермишелью полосок. Юноша держал учебник в картонной обложке; на голове — коричневая шляпа с плоскими полями.
Лицо волновало; бледное и напряженное, с довольно правильными чертами, длинными черными волосами; его освещали огромные робкие глаза с синяками, близко поставленные к веснушчатому носу, под которым приоткрывался рот, маленький, но окаймленный большими губами; посредине была вмятинка, как у вишни.
Секунду они смотрели друг на друга в упор; потом юноша потупился и приблизился; рука его коснулась руки дез Эссэнта, замедлившего шаг и мечтательно разглядывающего плавную походку молодого человека.
Случайность этой встречи породила сомнительную дружбу, продолжавшуюся несколько месяцев; дез Эссэнт не мог подумать об этом без содрогания; никогда "аренда" не казалась более притягательной и более властной; никогда он не испытывал подобных опасностей и никогда не чувствовал более болезненной удовлетворенности.
Среди воспоминаний, осаждавших его одиночество, самым настойчивым было воспоминание об этой взаимной привязанности… Ферментация распутства, которая может происходить в перевозбужденном мозгу, была подобна поднимающимся дрожжам; и, чтобы обрести удовольствие в воспоминаниях, угрюмой усладе, как именует теология этот возврат к старому позору, он примешивал к физическим видениям духовные, подхлестанные чтением казуистов: Бузембаума и Диана, Липоори и Санчеса, трактующих о грехах против 6-го и 9-го наставления Десятисловия.
Породив нечеловеческий идеал в душе, которую она омывала и которую, возможно, предусматривала наследственность, датирующаяся царствованием Анри III, религия расшевелила также незаконный идеал сладострастия; смесь распутных и мистических наваждений осаждала его мозг, терзаемый упорным желанием избежать вульгарностей жизни, погрузиться вдали от уважаемых обычаев в оригинальные экстазы, в райские или адские кризисы, равно губительные, поскольку влекут за собой потерю фосфора.
Сегодня он выходил из этих грез обессиленный, сломленный, почти умирающий и зажигал свечи и лампы, затопляя себя светом, веря, что так менее отчетливо, чем во тьме, слышен глухой, настойчивый, нестерпимый шум артерий, с удвоенной силой бьющихся под кожей шеи.