Смешанный с профанами, воспитанный в гуще романтической школы, знакомый с новейшими произведениями, Барбэ безукоризненно владел языком, пережившим многочисленные глубокие изменения и обновлявшимся с начала великого века.
Напротив, запертые на своей территории, погруженные в одно и то же обветшалое чтение, не знающие о литературном движении веков, и твердо решив скорее выколоть себе глаза, лишь бы его не замечать, священники вынуждены были пользоваться языком неподвижным, как язык восемнадцатого столетия; на нем еще до сих пор говорят и пишут потомки французов, поселившихся в Канаде, не принимая никакой селекции оборотов и слов в свой язык, изолированный от древней метрополии, испытавший со всех сторон вторжение английского языка.
Тем временем, серебристый звон колокола, возвещавшего малый Анжелюс, напомнил дез Эссэнту о том, что пришло время обеда. Он перестал читать, промокнул лоб и направился к столовой, думая, что среди всех расставленных им томов только в книгах Барбэ д'Орвилли мысли и стиль, тронутые тленом, обладают болезненными пятнами, подпорченной кожурой и вкусом перезрелого плода, что с таким удовольствием он вкушал у латинских декадентов и монахов Средневековья.
XIII
Погода все больше портилась; все времена года смешались; после шквалов и туманов на горизонте показались раскаленные добела небеса, похожие на железные пластины. В два дня без всякого перехода влажный холод туманов и струение дождей сменились страшной жарой; в воздухе была невыносимая тяжесть. Словно разожженное ломом для размешивания расплавленного металла солнце скрылось, как печная глотка, бросая почти белый свет, режущий глаза; огненная пыль поднималась от перегретых дорог, опаливая сухие деревья, поджаривая пожелтевшую траву; стены, побеленные известью, очаги, вспыхнувшие на цинке крыш и стеклах, ослепляли; домик дез Эссэнта готов был растаять от давившей на него плавильни.
Полуголый, он открыл окно — в лицо дохнуло горнилом; столовая, куда он спрятался, полыхала, разряженный воздух кипел. Он сел в отчаянии, потому что перевозбуждение, поддерживавшее его с тех пор, как он стал мечтать, классифицируя книги, прекратилось.
Как и всех людей, обеспокоенных неврозом, его угнетала жара; холод кое-как приостанавливал анемию; теперь она возобновилась, ослабляя тело, и без того изнуренное обильным потовыделением.
В сорочке, прилипшей к мокрой спине, с влажной промежностью, с мокрыми ногами и руками, взмокшим лбом, с которого по вискам стекали соленые капли, дез Эссэнт в изнеможении лежал в кресле; в эту минуту один вид мяса на столе перевернул все внутри; велев его унести, заказал яйца всмятку, попытался проглотить тоненькие ломтики хлеба — встали поперек горла; тошнота подкатывала к горлу; он выпил немного вина; огненные острия пронзили желудок. Вытер лицо; еще секунду назад теплый — пот струился теперь по вискам холодом; надеясь обмануть тошноту, пососал несколько кусочков льда. Тщетно.
Безграничная слабость склонила его на стол: не хватало воздуха; он встал, но ломтики хлеба, казалось, разбухли и медленно поднимались внутри. Подобного беспокойства, разбитости, тошноты он не испытывал еще никогда; вдобавок ко всему помутилось в глазах, вещи раздваивались; вскоре исчезла дистанция: стакан, казалось, находился чуть ли не в лье от него; он уверял себя, что попал во власть сенсорных галлюцинаций, поэтому и не способен правильно реагировать; лег в салоне на канапе, но тут же стала одурять килевая качка плывущего корабля; тошнота усилилась; он снова встал, решив прибегнуть к помощи пищеварительного лекарства.
Он вернулся в столовую и с грустью подумал, что похож в этой каюте на пассажира, страдающего морской болезнью; пошатываясь, направился к шкафу, поглазел на свой "орган для рта", не открыл его, лишь снял с верхней полки бутылку бенедиктина, хранил ее из-за оригинальной формы: она внушала нежно-сладострастные и одновременно расплывчато-мистические мысли.
Но сейчас ему было все равно; безжизненным взором он смотрел на эту приземистую, мрачно-зеленую бутылку; в иные мгновения ее старое монашески-пузатое брюхо, пергаментный капюшон, нахлобученный на верхушку и горлышко, красная восковая печать с тремя серебряными митрами на лазоревом поле вызвали картину средневековых приорств; горлышко было запечатано, как булла, свинцовыми скобками; на этикетке, пожелтевшей и словно потушенной временем, мерцала звучная латинская надпись: Licuor Monachorum Benedictinorum Abbatiae Fiscanensis.
Под этим совершенно аббатским одеянием с крестом и экклезиастическими инициалами Р.О.М., стиснутый пергаментом и лигатурами, как настоящая хартия, дремал ликер шафранного цвета, восхитительной тонкости. Он источал квинтэссенцию аромата дягиля и синего зверобоя, смешанного с морскими, насыщенными йодом травами и бромом, который смягчался сахаром; он разжигал нёбо жаром спирта, замаскированным девственной наивной слабостью, щекотал ноздри развратной иголочкой, завернутой в детскую и одновременно набожную ласку.
Это лицемерие, возникающее от необычайного разногласия между формой и содержимым, между литургическим силуэтом флакона и его абсолютно женской, абсолютно современной душой, в былые времена вызывало грезы; перед этой бутылкой он еще подолгу думал о самих монахах, продавших ее, о бенедиктинцах аббатства Фекан: принадлежа к конгрегации Сэн-Мор, прославленной в исторических трудах, они соблюдали устав св. Бенуа, но совершенно пренебрегали уставом черных монахов аббатства Клюни. Бесспорно, они к нему принадлежали, как и в средние века, выращивая лекарственные травы, разжигая реторты, собирая в перегонных кубах превосходные лекарства, завещанные неоспоримыми магистрами.
Он выпил капельку ликера, на несколько минут почувствовал облегчение, но вскоре огонь, разожженный внутри винной слезинкой, оживился. Он отбросил салфетку, вернулся в кабинет, походил взад-вперед; ему показалось, что он находится под пневматическим колпаком, где постепенно образуется пустота; слабость, полная жестокой неги, струилась из мозга, растекаясь по всем членам. Он вышел в сад, собрался с силами и, возможно, впервые с момента переезда в Фонтенэ, приютился под деревом, откуда спадал кругляшок тени. Сидя в траве, он тупо смотрел, но заметил их лишь через час: зеленоватый туман расплывался перед глазами, позволяя, как сквозь толщу воды, видеть нечто такое, что постоянно меняло и очертания, и цвет.
В конце концов он обрел равновесие; теперь четко различал лук и капусту; дальше — грядку латука-салата, а в глубине, вдоль всей изгороди, — белые лилии, застывшие в тяжелом воздухе.
Улыбка скривила его губы: он вдруг вспомнил странное сравнение старика Никандра, уподоблявшего форму пестика лилии половому органу осла; кроме того, вспомнил пассаж Альбера Великого: когда этот чародей рекомендует с помощью латука-салата устанавливать, непорочна ли еще девушка.
{39}
Воспоминания чуть-чуть развеселили; он осмотрел сад, заинтересовался растениями, иссушенными жарой и пересохшей землей, которая словно дымилась в воспаленной воздушной пыльце; потом, за изгородью, отделяющей низ сада от дороги, которая поднималась в форт, заметил двух мальчишек: те возились прямо на солнце.