Армилус разгневается, созовет свои армии со всего света и будет воевать с евреями. Его воины станут гибнуть, как мухи, и тогда будет убит Мессия — сын Йосефа, который есть также Нехемья — сын Хушиэля. Ангелы-служители слетятся и похоронят его вместе с праотцами. Смягчатся сердца еврейские и испугаются, а Армилус-злодей не будет знать, что Мессия скончался, иначе не спасся бы ни один еврей…
В то время когда реб Меирл все это рассказывал, к дому подъехали сани. Раздался громкий стук в дверь.
Реб Меирл вскочил:
— Мордхе, его ведут!
— Кого?
— Злодея!
Весь дрожа, Мордхе открыл дверь. Вошли люди, раскрасневшиеся от мороза, с белыми заиндевелыми бородами, отозвали Мордхе в сторону, пошептались с ним, и Мордхе велел Сореле открыть зал и постелить там постель. Он все время дрожал, ждал, затаив дыхание, чтобы внесли Армилуса — злодея с двумя головами, двенадцати локтей в ширину и двенадцати в высоту, настоящего Ога
[22]
. Чужие люди внесли маленького человечка, закутанного в шубы, сказали, что это знаменитый французский генерал, он очень простужен…
Увидев маленького человечка, реб Мордхе вздохнул с облегчением, уверенный, что не о нем говорил цадик, и даже усомнился в том, что это генерал. Ведь он еле дышит! Реб Мордхе осмотрелся, поискал реб Меирла, но цадик исчез.
Сореле осталась одна с больным, грела бутылки с водой, прикладывала ему к ногам, накрыла его пуховым одеялом и всю ночь сидела у его постели. Она прислушивалась к тому, как больной бредит: посылает в бой армии, командует, смеется, жалуется, что все оставили императора, что ему сейчас придется идти с сумой по миру.
Сореле стало страшно, сердце у нее сжалось. Из сострадания к больному она сняла с шеи талисман, на котором было написано: «Я, Леви-Ицхок, сын Соси, говорю: пусть болезнь уйдет», хотела надеть его больному, но поколебалась и повесила над кроватью. И как только Сореле повесила талисман, дверь открылась и стало светло. Реб Леви-Ицхок в длинном, до самого пола, талесе с серебряным воротником тихо вошел и остановился у стены, возле изголовья больного. Из его влажных от слез глаз струился свет.
Обливаясь потом, больной открыл глаза и осмотрелся. Все плыло у него перед глазами. Где он? Кто сидит у его постели? A-а! Он ведь вчера заболел! Неужели он в руках врагов? Нет, эти добрые люди разрешили ему у них переночевать. Он уже так давно не спал на кровати… До чего тепло!..
— Как вы себя чувствуете, месье? — спросила Сореле.
— Лучше, мадам, я вам очень благодарен и никогда этого не забуду, — сказал генерал. Осмотрел пуховое одеяло, под которым было жарко, как в бане, и улыбнулся: — Под таким одеялом и в Москве не было бы холодно! Я простудился. У вас такие морозы… Да, мадам… Не слышали ли вы о Наполеоне? Не знаете ли, выиграл он войну против русских? Я уже так давно болен…
— Конечно, слышала, — ответила Сореле. — Говорят, Наполеон уже взял Москву и двинулся дальше!
— Кто взял?
— Наполеон.
Генерал горько усмехнулся и попросил позвать его людей.
Они укутали его в шубы. Уже сидя в карете, поставленной на полозья, он с благодарностью пожал руку Сореле и подарил ей свою табакерку; на крышке были его портрет и подпись.
Это был Наполеон.
Каждый раз, рассказывая Мордхе эту историю, отец кончал ее словами:
— Табакерка стоит целое состояние! Магнаты хотели ее купить, но слово бабушки дороже: она не велела ее продавать.
Мордхе чувствовал скрытую любовь к этому неведомому ему человеку, печалился о его поражениях и все жалел, что тот не родился евреем. Он постоянно спорил с отцом, что Наполеон не «подмастерье», что история с Армилусом не его имеет в виду, что он не родился в Риме. Но в душе он думал, никогда этого никому не высказывая, что одну ошибку император действительно допустил: он не должен был разводиться с женой.
Мордхе вспомнил, как в детстве он, бывало, делил деревья в лесу на две армии. Дубы — армия Наполеона, а низкорослая, искривленная ольха — армия врага. Он был Наполеоном, царствовал над дубами, а Вацек — над ольхой. С деревянной шпагой в руке, с пикой через плечо Мордхе бросался на Вацека, чувствовал, как дубы бегут за ним, стреляют желудями, точно пулями, и разбивают ольху…
И теперь, идя по лесу, Мордхе испытывал гордость за то, что его бабушка разговаривала с императором, что у них дома есть его портрет и что по той же дороге, по которой сейчас идет Мордхе, возможно, ходил сам Наполеон.
Стало жарче. Оставшиеся от ночного дождя капли ослепительно сверкали, искрились в солнечных лучах всеми цветами радуги. Обнаженные корни местами перерезали песчаную дорогу и сплетались между деревьями.
Мордхе остановился. По дороге тащился крестьянин с возом дров. Крестьянин, босой, одной рукой подталкивал воз, а другой щелкал кнутом, погоняя измученных сонных лошадей, будто боясь, что если они остановятся, то не вылезут больше из глубокого песка.
Мордхе смотрел, как крестьянин с возом исчезает за поворотом. Стало еще тише и теплее, чем прежде. Он зажмурил глаза и пошел дальше.
Мордхе любил изучать семейную хронику, которую род его вел уже свыше ста лет и где значилось, кто когда родился и когда умер. Он рассматривал записи, сделанные разными почерками, посмеиваясь над тем, что большинство его дедов и дядьев едва умели писать. Их записи были полны ошибок, но при этом он чувствовал, что с ним говорят предшествующие поколения.
Он знал, что мать его происходит из более родовитой семьи, чем его отец, и что в ее семье сожалели, что она попала к таким неучам. А сама мать, когда отец иной раз говорит, что Мордхе весь в деда, молчит, но делает при этом такую мину, словно хочет сказать: «Тоже мне счастье привалило!»
Мордхе не любил родню своей матери, держался от них подальше, словно они были ему чужими. Словно им назло он выискивал в семейной хронике что-нибудь такое, чем могли бы похвастаться родственники его отца перед родовитой семьей его матери. Но нечем было хвастаться.
Правда, в хронике, среди прочего, было написано, что, когда реб Леви-Ицхок ездил к реб Меирлу в Шепс, он остановился у них в лесу, чтобы сотворить предвечернюю молитву. Следы десяти его пальцев до сих пор остались на священном кивоте, ибо когда реб Леви-Ицхок встал, чтобы сотворить молитву, то в великом экстазе он ухватился обеими руками за священный кивот, который, к несчастью, только что был окрашен. С тех пор следы его пальцев сохраняли, как драгоценность, и следили за тем, чтобы их не стерли. И всегда, когда Мордхе болел, мать водила его к кивоту, клала его руки на отпечатки рук реб Леви-Ицхока, плакала, говорила о своих великих предках, о дяде реб Меирле, напоминала ему, что он здесь молился, и Мордхе становилось лучше.
Мордхе забыл, где он находится, шел в глубокой задумчивости и, следя за собственной тенью, думал о бердичевском цадике, который странствует из города в город, колет дрова для бедных вдов, спасает грешные души. Ему приносила утешение мысль о том, что у иноверцев нет такого реб Леви-Ицхока.