Ребе покачал головой, посмотрел в окно, увидел, как служанка вышла из дома Довидла и вылила помои в снег. Налетели вороны, начали копаться в снегу, разрывали его острыми клювами, клевали потроха курицы, которые были туда выброшены. Они хлопали крыльями, били клювами и наполняли воздух дикими, злобными криками.
— Поди сюда! — подозвал ребе резника. — Видишь этих черных ворон, видишь, как они дерутся за кишки, стараются попасть друг другу клювом в глаз? Видишь?
— Вижу.
— Знаешь, кто это?
Со страху резник начал пятиться назад и молчал.
— Это проклятые души резников, слышишь? Проклятые души!
Резник вышел ни жив ни мертв.
Ребе остался сидеть с опущенной головой, говоря сам себе:
— Он слеп? Нужно запретить ему быть резником? Не я, не я…
У дверей стояли женщина с мальчиком.
— Чего вы хотите?
— Святой ребе, — расплакалась беспомощно мать и выдвинула вперед бледного, худого ребенка, одетого в белый полотняный костюм, — из восьми он у меня один остался, одно-единственное дитя, и вот теперь он начинает худеть, как и те, покойные. Пришла я, грешная женщина, которая недостойна даже порог святого ребе переступить, чтоб ты его благословил…
— Чего они хотят от меня? — повернул ребе голову к окну. — Они скоро меня Богом сделают! Я не благословляю! Не знаю даже, как благословлять! Слышали? И нельзя им это из головы выбить! Ослы!
— Святой ребе, — снова зарыдала еврейка, — святой ребе, не гоните меня! Прикажите, я раздам все мое состояние, лишь бы…
Из другой комнаты вышел реб Иче, начал успокаивать женщину, благословляя больного мальчика, осторожно вывел обоих на крыльцо, тихо утешая:
— Молите Бога, Он вам поможет! Хотите давать милостыню? Хорошо, хорошо! Благодеянием спасетесь!
Ребе, рассерженный, долго заставил стоять у входа пожилого еврея-рабочего в сапогах из цельной кожи; наконец он посмотрел на него с полным безразличием, точно того и не было в комнате, еще помолчал, потом сердито проговорил:
— Что, опять?
Еврей подошел ближе, уставился на него голубыми детскими глазами и заговорил негромко, осторожно, будто произнесение каждого слова было трудным делом, к которому он не привык и, по-видимому, долго готовился:
— Уже две недели, как я в дороге, святой ребе!
— Откуда ты пришел? — смягчился ребе.
— Из Чеханова, святой ребе!
— Есть же и там ребе! Реб Авремл уже не годится?
— Реб Авремл, чтоб он был здоров, запретил…
— Так ты хочешь, чтоб я разрешил?
Еврей не ответил и виновато опустил глаза.
— Ну, послушаем!
— Уж тридцать лет, как я снабжаю весь Чеханов водой!
— Ты водонос?
— Да, святой ребе! Теперь мне представляется случай жениться…
— Ты вдовец?
— Я еще холост, святой ребе! Но город не дает мне жениться и говорит: да не встанет незаконнорожденный среди благословенного Богом народа.
— Ты знал своих родителей?
— Нет, святой ребе!
— И тебе представляется случай жениться?
— Да, святой ребе… Вдова с двумя сотнями злотых…
— А ты что скажешь? — повернулся ребе к реб Иче, который до тех пор стоял молча и слушал. — Должен этот еврей жениться?
— Было бы хорошо, — негромко отозвался реб Иче, — чтобы он переехал в другой город, где его не знают. Чтобы не бросался людям в глаза.
— Поезжай домой и женись! — громко провозгласил ребе, обращаясь к водоносу. — Скажи реб Авремлу Чехановскому, что я, Менделе из Коцка, разрешаю.
Реб Иче, сжимавший губами свою черную бородку, выпустил ее и, когда водонос вышел из комнаты, сказал, ни к кому не обращаясь:
— По этому поводу сказано в Коелес
[50]
«И вернусь я и увижу обделенных» — рабби Даниэль Хаята говорит, что имеются в виду незаконнорожденные. «И вот слеза обделенных». Так если его отец был грешником, то чем, спрашивается, виноват бедный водонос? И сказано: «Из рук обделивших их заберу силу». И если члены Синедриона силой Торы, которую они взяли себе сами, отделили незаконнорожденных, изгнали их из сообщества Израилева и некому их утешить, то Бог провозглашает: «Я их буду утешать!» Если члены Синедриона отвергли их, то у Меня в Грядущем мире они будут сиять, как золотые семисвечники.
— Чье это учение? — приложил ребе руку к уху, чтобы лучше слышать.
— Рабби Даниэля Хаяты.
— И что? — пожал плечами ребе. — У них всегда наготове какой-нибудь текст… Как может человек верить в собственные слова? Если б ко мне пришел новообращенный и попросил, чтобы я изложил ему все содержание Торы в пять минут, я бы его тоже прогнал! Мне даже и на ум не могло бы прийти сказать ему: «Люби ближнего, как самого себя». В этом ведь вся сущность иудаизма. Но этого же никогда не будет! Люби ближнего, как самого себя. Это, может быть, наивысшая ступень, высший покой, суббота суббот, только избранные могут это постигнуть, а простой смертный, который всегда в тревоге, который умирает каждый день, каждый час, ему ли до такой любви?! — Ребе вдруг замолк и, усталый, махнул рукой: — Напрасные слова! Если бы иудаизм действительно сводился к изречению «Люби ближнего, как самого себя», от нас бы уже давно и следа не осталось. Знаешь почему? Потому что человек по своей природе не знает любви к ближнему! Что я говорю? Даже милосердия — и этого нет в душе человека. Ближний должен быть без ноги или без руки или сдыхать с голоду, чтобы вызвать в нас чувство милосердия. Вокруг тысячи людей, у которых есть и руки, и ноги, но они безгранично страдают, в тысячу раз больше, чем те, у которых нет рук! Они жаждут капли милосердия, тают на наших глазах, а мы проходим мимо, довольные, равнодушные. Так разве может идти речь о том, чтобы любить ближнего, как себя? Счастье, я тебе говорю, что в каждом из нас еще осталась искра учения дома Шамая, судившего не по мере милосердия, а по мере справедливости.
— Почему же вы, ребе, всех прощаете? — спросил реб Иче.
— Обо мне не говори! Я с Господом Богом…
Реб Иче указал ребе на Мордхе, который стоял, изумленный, жадно впитывая каждое слово; тоска светилась в его глазах, он готов был броситься к ногам реб Менделе. Но вдруг подумал, что стесняет собеседников, и решил уйти.
У дверей он натолкнулся на пожилого человека с длинной бородой, в светлой овчине, не покрытой сукном, — как носят крестьяне. Еврей сбил снег с сапог и испуганно спросил Мордхе:
— Где святой ребе?
Мордхе указал ему путь.
Еврей подошел прямо к ребе, снял меховую шапку и, прежде чем присутствующие успели понять, в чем дело, наклонился к земле и начал целовать полы его белого шелкового кафтана.