— Да, — сказал он горько, — ты была слишком занята постояльцами. Не думай, мама, что тебе удастся растрогать меня в последнюю минуту, — воскликнул он, уже глубоко растроганный. — Плакать легко. Но я все время был здесь, только у тебя не было на меня времени. О, бога ради! Давай покончим с этим! Все и без этого достаточно скверно. Почему ты всегда ведешь себя так, когда я уезжаю? Тебе хочется сделать меня как можно несчастнее?
— Вот что, — бодро сказала Элиза, мгновенно перестав плакать, — если у меня получатся два-три дела и все пойдет хорошо, то весной я, может быть, встречу тебя в большом прекрасном доме. Я уже выбрала участок, — продолжала она с веселым кивком.
— А-а! — В горле у него захрипело, и он рванул воротник. — Ради бога, мама! Прошу тебя!
Наступило молчание.
— Ну, — торжественно сказала Элиза, пощипывая подбородок. — Веди себя хорошо, сын, и учись как следует. Береги деньги, я хочу, чтобы ты хорошо питался и тепло одевался, но денег на ветер не бросай. Болезнь твоего отца потребовала больших расходов. Тратим, тратим и ничего не получаем. Неизвестно, откуда возьмется следующий доллар. Так что будь бережлив.
Опять наступило молчание. Она сказала свое слово; она приблизилась к нему, насколько могла, и вдруг почувствовала себя безъязыкой, отрезанной, отгороженной от горькой и одинокой замкнутости его жизни.
— Как мне тяжело, что ты уезжаешь, сын, — сказала она негромко, с глубокой и неопределенной грустью.
Он внезапно вскинул руки в страдальческом незавершенном жесте.
— Какое это имеет значение! О господи, какое это имеет значение!
Глаза Элизы наполнились слезами настоящей боли. Она схватила его руку и сжала ее.
— Постарайся быть счастливым, сын, — заплакала она, — будь хоть немного счастлив. Бедное дитя! Бедное дитя! Никто не знает тебя. До того, как ты родился, — сказала она голосом, охрипшим от слез, медленно покачала головой и, хрипло покашляв, повторила: — До того, как ты родился…
XXXII
Когда он вернулся в университет, там все переменилось, трезво настроившись на войну. Университет стал тише, печальнее, число студентов уменьшилось, они были моложе. Все, кто был постарше, ушли воевать. Остальные томились от невыносимого, хотя и сдержанного беспокойства. Их не интересовали занятия, карьера, успехи — война захватила их своим торжествующим Теперь. Какой смысл в Завтра? Какой смысл трудиться во имя Завтра? Большие пушки разнесли в клочья тщательно составленные планы, и они приветствовали конец всякой обдуманной наперед работы с дикой, с тайной радостью. Учились они без всякой охоты, рассеянно. В аудиториях их взгляды были невидяще устремлены на книги, а уши чутко ловили сигналы тревоги и действий снаружи.
Юджин начал год усердно, поселившись с молодым человеком, который был лучшим учеником алтамонтской государственной школы. Звали его Боб Стерлинг. Стерлингу было девятнадцать лет, он был сыном вдовы. Он был среднего роста, всегда аккуратно и скромно одет; ничто в нем не бросалось в глаза. Поэтому он мог добродушно и чуть-чуть самодовольно посмеиваться над всем, что бросалось в глаза. У него был хороший ум — быстрый, внимательный, прилежный, лишенный оригинальности и изобретательности. Он все делал по расписанию: он отводил определенное время на приготовление каждого задания и проходил его трижды, быстро бормоча про себя. Он отдавал белье в стирку каждый понедельник. В веселой компании он смеялся от души и искренне развлекался, но не забывал о времени. Когда подходил срок, он глядел на часы и говорил: «Все прекрасно, но работа-то стоит», — и уходил.
Все прочили ему блестящее будущее. Он с ласковой серьезностью выговаривал Юджину за его привычки. Не надо разбрасывать одежду. Не надо сваливать в кучу грязные рубашки и трусы. Надо отвести постоянное время для каждого занятия; надо жить по расписанию.
Они жили на частной квартире в конце парка, в светлой комнате, украшенной большим количеством вымпелов университета, которые все принадлежали Бобу Стерлингу.
У Боба Стерлинга было больное сердце. Однажды, поднявшись по лестнице, он остановился на площадке, задыхаясь. Юджин открыл ему дверь. Приятное лицо Боба Стерлинга в бледных пятнышках веснушек было свинцово-белым. Посиневшие губы дергались.
— В чем дело, Боб? Что с тобой? — сказал Юджин.
— Поди сюда, — сказал Боб Стерлинг и усмехнулся. — Приложи сюда голову. — Он притянул голову Юджина к своей груди. Чудесный насос работал медленно и неравномерно, с каким-то присвистом.
— Господи боже! — воскликнул Юджин.
— Слышал? — сказал Боб Стерлинг, начиная смеяться. Потом он вошел в комнату, потирая сухие руки.
Но он совсем разболелся и не мог посещать лекции. Его положили в университетскую клинику, где он пролежал несколько недель — вид у него был не очень больной, но губы оставались синими, пульс бился медленно, а температура все время держалась ниже нормальной. Ничто ему не помогало.
Приехала мать и увезла его домой. Юджин писал ему регулярно каждую неделю и получал в ответ короткие, но бодрые записочки. Потом он умер.
Две недели спустя вдова приехала за вещами сына. Она молча собирала одежду, которую уже никто больше не будет носить. Это была толстая женщина лет сорока пяти. Юджин снял со стены все вымпелы и сложил их. Она упаковала их в чемодан и собралась уходить.
— Вот еще один, — сказал Юджин.
Она вдруг заплакала и схватила его за руку.
— Он был такой мужественный, — сказала она, — такой мужественный. Эти последние дни… я не хотела… ваши письма доставляли ему такую радость.
Теперь она одна, подумал Юджин.
«Я не могу оставаться здесь, — думал он, — там, где он был. Мы были здесь вместе. Я всегда буду видеть его, на площадке с синими губами и присвистывающим клапаном или слышать, как он твердит задания. А ночью кровать рядом будет пуста. Пожалуй, с этих пор я буду жить один».
Но остаток семестра он прожил в общей спальне. Кроме него, там было еще двое — один алтамонтец, которого звали Л. К. Данкен (Л. означало Лоуренс, но все звали его Элк), и еще один, сын священника епископальной церкви, — Харольд Гэй. Оба были гораздо старше Юджина: Элку Данкену исполнилось двадцать четыре, Харольду Гэю — двадцать два. Однако сомнительно, чтобы более редкостная компания чудаков когда-либо собиралась в двух маленьких комнатках, одну из которых они отвели под «кабинет».
Элк Данкен был сыном алтамонтского прокурора, мелкого деятеля демократической партии, всемогущего в делах графства. Элк Данкен был высок — выше шести футов — и невероятно худ, вернее, узок. Он уже начал лысеть; лоб у него был выпуклый, а глаза большие, выпученные и бесцветные; под ними его длинное белое лицо постепенно скашивалось к подбородку. Плечи у него были чуть-чуть сутулые и очень узкие; в остальном его фигура обладала симметричностью карандаша. Он одевался щегольски в узкие костюмы из голубой фланели, носил высокие крахмальные воротнички, пышные шелковые галстуки и яркие шелковые носовые платки. Он учился на юридическом факультете, но большую часть времени трудолюбиво тратил на то, чтобы не учиться.