Завистливо, с изглоданным сердцем он следил за ухаживанием, которым Люк окружал миссис Селборн. Эта заботливость была такой преданной, такой беспредельной, что даже Хелен сердилась, а иногда и ревновала. И каждый вечер из какого-нибудь укромного уголка в доме Ганта или Элизы, а может быть, из автомобиля, стоящего у крыльца, до него доносился ее звучный мелодичный смех, полный нежности, неги и тайны. Притаившись в смоляной темноте на лестнице «Диксиленда» где-нибудь между часом и двумя ночи, он чувствовал, как она проходит мимо. Задев его во мраке, она тихо и испуганно вскрикнула; он успокоил ее невежливым ворчанием и спустился к себе в спальню с колотящимся сердцем и пылающим лицом.
«О да, — думал он с желторотым нравственным негодованием, наблюдая своего брата в ореоле смеха и нежности, — дурень ты дурень, жалкий простофиля! Ты ломаешься и выпендриваешься, сыночек, и тратишь свои деньги, чтобы таскать им мороженое — но что ты с этого имеешь? А что ты чувствуешь, когда она вылезает из автомобиля в два часа ночи, сначала похрюкав в темноте с каким-нибудь проклятым коммивояжером или со старым сифилитиком Логаном, который уже столько лет живет с негритянкой? „Можно, я п-п-положу вам голову на грудь?“ Меня от тебя мутит, дурак проклятый. И эта не лучше, только ты дальше своего носа ничего не видишь. Она позволит тебе потратить на нее все твои деньги, а потом сбежит на ночь с каким-нибудь недоноском в автомобиле. Да-да. Что ты на это скажешь? Хвастун несчастный. Пойдем-ка на задний двор… Я тебе покажу… получай… и еще… и еще…»
Бешено размахивая кулаками, он расправлялся с призраком и доводил себя до изнеможения.
Когда Люк уехал учиться, у него было несколько сот долларов, накопленных в дни «Сатердей ивнинг пост». Он почти не брал денег Ганта. Он работал официантом, он подыскивал клиентуру для университетских пансионов, он был агентом портного, чье заведение именовалось «Красивые Костюмы Книжников». Гант хвастал этой деятельностью своего сына. Гордо перекатывал жвачку от одной щеки к другой, бойко кивал и говорил, сплевывая:
— Из этого мальчика будет толк.
Люк работал ради образования со всем усердием человека, который сам прокладывает себе дорогу в жизни. Он не останавливался ни перед какими жертвами. Он делал все, кроме одного, — он не занимался.
Он пользовался огромной популярностью — такой замечательный, такой Люки-Люки. Училище его обожало и носило на руках. Дважды после футбольных матчей он взбирался на катафалк и произносил траурную речь над безжизненным телом университета штата Джорджия.
Но, несмотря на все его усилия, к концу третьего года он все еще был на втором курсе с перспективой так на нем и остаться. Как-то весной он написал Ганту следующее письмо:
«У с-с-сукиных детей, которые тут з-з-заправляют, на меня зуб. Меня здорово н-н-надули. Они обдирают тебя как липку, забирают все твои д-д-деньги, заработанные тяжким трудом, и ничего не дают взамен. Я еду в н-н-настоящее учебное заведение».
Он уехал в Питтсбург и устроился на работу в «Вестингауз электрик компани». Трижды в неделю он по вечерам слушал лекции в Технологическом институте Карнеги. Он обзавелся друзьями.
Началась война. Пробыв в Питтсбурге пятнадцать месяцев, он перебрался в Дайтон, где устроился на котельный завод, выполнявший военные заказы.
Время от времени — на несколько недель летом, на несколько дней под рождество — он приезжал в Алтамонт провести свой отпуск с родными. И неизменно привозил Ганту чемодан, полный бутылок виски и пива. Этот мальчик всегда был «заботливым сыном».
XIX
Как-то, когда день еще юного лета начинал клониться к закату, Гант, опираясь на барьер, разговаривал с Жаннадо. Он доживал свой шестьдесят четвертый год, его прямая фигура осела, он начал сутулиться. Он часто говорил о старости, и теперь, произнося свои тирады, он плакал из-за своей парализованной руки. Исходя жалостью, он называл себя «бедным старым калекой, который должен кормить их всех».
Им все больше овладевала лень, порождаемая возрастом и распадом личности. Теперь он вставал на час позже. В мастерскую он приходил вовремя, но проводил долгие часы, растянувшись на потертом кожаном диване в своей конторе или болтая с Жаннадо, старым похабником Лидделом, Кардьяком и Фэггом Сладером, который надежно вложил свое состояние в два больших дома на площади и в настоящий момент, уютно опираясь спинкой стула на стену пожарного депо, оживленно болтал с членами футбольного клуба — он был его главным столпом. Шел шестой час, и игра уже кончилась.
Рабочие-негры, жутковато припудренные белой цементной пылью, брели домой мимо мастерской. Медленно расходились возчики, полицейский лениво спускался по ступенькам ратуши, ковыряя в зубах, а из-за высоких зарешеченных окон, обращенных в сторону рынка, иногда доносились вопли пьяной негритянки. Жизнь жужжала неторопливо, как муха.
Солнце слегка покраснело, с гор веяло прохладой, усталая земля освеженно расслаблялась, воздух струил надежду и экстаз вечера. Плотное перо фонтана, медлительно пульсируя, взметывалось и опадало, и вода в бассейне всплескивалась в ленивом ритме. По крупному булыжнику поджаро прогрохотал фургон. За пожарным депо бакалейщик Брэдли поднимал маркизы, медленно вращая скрипящую ручку.
По ту сторону площади смеющиеся стайки юных девственниц из восточной части города легкой походкой возвращались домой. Они приходили в центр в четыре часа, несколько раз прогуливались по маленькому бульвару, забегали в магазин купить какое-нибудь маленькое оправдание и, наконец, заходили в аптеку на площади, где городские сердцееды болтались без дела и лениво переговаривались, все время оставаясь начеку. Это был их клуб, их кафе, форум обоих полов. С самоуверенными улыбками молодые люди отделялись от своих компаний и направлялись к столикам.
— Э-эй! Откуда вы взялись?
— Подвиньтесь, барышня. Мне надо с вами потолковать.
Глаза, синие, как южные небеса, плутовски поднимались навстречу взгляду смеющихся серых глаз, пленительные ямочки становились глубже и задик, очаровательнее которого не нашлось бы на всем милом старом Юге, тихонько скользил по полированному дереву диванчика.
Гант теперь проводил упоительные часы в разговорах со сластолюбивыми старичками — их приглушенный обмен непристойностями перемежался надтреснутым пронзительным смешком, разносившимся по площади. Он возвращался вечером домой с запасом помойных новостей; облизывая палец и хитро улыбаясь, он с надеждой допрашивал Хелен:
— Она же потаскушка, и больше ничего, э?
— Ха-ха-ха! — сардонически смеялась Хелен. — А тебе что, очень хочется узнать?
Его возраст приносил некоторые плоды — награду за выслугу лет. Когда Хелен приходила домой с какой-нибудь подругой, она с шутливой настойчивостью толкала девушку в его объятия. И, воскликнув отечески: «Ах ты, моя прелесть! Ну, поцелуй старика!» — он запечатлевал колючие усатые поцелуи на их белых шейках, на их мягких губах — здоровой рукой он крепко и нежно сжимал округлую упругость юного плеча и мягко их покачивал. Они гортанно повизгивали от удовольствия, потому что было ужасно щ-щ-щ-екотно!