— У меня была хорошая жизнь, — сказала она. — Я следила за собой.
Они всегда знали друг о друге все — с первой же встречи. Им не нужны были никакие предлоги, вопросы, ответы. Мир отступил от них в неизмеримую даль. В тишине они слышали пульсирующий плеск фонтана, визгливый сластолюбивый смех на площади. Гант взял со стола альбом образцов и начал листать его глянцевитые страницы. На них были изображены скромные плиты мрамора из Джорджии и гранита из Вермонта.
— Это мне не нужно, — сказала она нетерпеливо. — Я уже выбрала. Я знаю, чего я хочу.
Он с удивлением поднял глаза от альбома.
— А что именно?
— Того ангела на крыльце.
На лице Ганта отразились удивление и досада. Он пожевал уголок узкой губы. Никто не знал, как он был привязан к этому ангелу. На людях он именовал его «белым слоном». Он проклинал его и говорил, что свалял необыкновенного дурака, когда выписал его. Шесть лет ангел стоял на крыльце под дождем и ветром. Теперь он побурел и был засижен мухами. Но он был из Каррары, из Италии, и изящно держал в одной руке каменную лилию. Другая рука была поднята в благословении; он неуклюже опирался на подушечку одной немощной ступни, и на его глупом белом лице была запечатлена улыбка кроткого каменного идиотизма.
В припадках ярости Гант иногда адресовал ангелу громовые кульминации своих филиппик.
— Исчадие ада! — вопил он. — Ты разорил меня, лишил последнего куска хлеба, поразил проклятием мои последние годы, а теперь ты и вовсе раздавишь меня, страшное, ужасное и противоестественное чудовище!
Но порой, когда он бывал пьян, он с плачем падал перед ним на колени, называл его Синтией и умолял его возлюбить, простить и благословить своего грешного, но кающегося мальчика. С площади доносился смех.
— В чем дело? — спросила Элизабет. — Вы не хотите его продавать?
— Но он стоит очень дорого, Элизабет, — ответил Гант уклончиво.
— Мне все равно, — ответила она решительно. — Деньги у меня есть. Так сколько?
Он помолчал, думая о том месте, где сейчас стоял ангел. Он знал, что ничем не сумеет закрыть или уничтожить это место — оно оставит в его сердце пустой и бесплодный кратер.
— Ну, хорошо, — сказал он. — Можешь взять его за ту цену, которую я сам за него заплатил. Четыреста двадцать долларов.
Она достала из сумочки толстую пачку банкнот и отдала деньги. Он отодвинул их.
— Нет. Заплатишь после окончания работы, когда он будет установлен. Ты, наверное, хочешь, чтобы была какая-нибудь надпись?
— Да. Вот ее полное имя, возраст, место рождения и остальное, — сказала она, протягивая ему исписанный конверт. — И я хотела бы еще какие-нибудь стихи — что-нибудь, что подходило бы для молодой девушки, которая скончалась так безвременно.
Он вытащил из ячейки бюро растрепанную книжку с надписями и начал перелистывать ее, время от времени читая Элизабет какое-нибудь четверостишье. Но она каждый раз качала головой. Наконец он сказал:
— Ну, а вот это, Элизабет? — и прочел:
Увял красы ее цветок.
Хотя еще не миновал
Любви и жизни полный срок,
Господь к себе ее призвал.
Но вера шепчет: не скорби,
Благая участь ей дана, —
Блаженство неземной любви
На небесах нашла она.
— Это чудесно, чудесно! — сказала она. — Пусть будет это.
— Да, — согласился он. — Пожалуй, лучше не найти.
Они встали, окруженные сыроватым прохладным запахом его маленькой конторы. Стройная фигура Элизабет доставала ему до плеча. Она застегнула лайковые перчатки на розовых окорочках маленьких ладоней и осмотрелась. Один угол был занят старым кожаным диваном, хранившим отпечаток его длинного тела. Она посмотрела на Ганта. Лицо его было печальным и серьезным. Они оба помнили.
— Столько времени прошло, Элизабет, — сказал он.
Они медленно пошли к выходу по лабиринту мраморов. Ангел, стоявший на часах сразу за входной дверью, тупо ухмылялся. Жаннадо по-черепашьи втянул огромную голову чуть глубже под сутулую защиту дюжих плеч. Они вышли на крыльцо.
В ясном, промытом вечернем небе, точно собственный призрак, уже повисла луна. Мимо пробежал мальчишка-рассыльный с пустым бумажным пакетом — веснушчатые ноздри раздувались в голодном и приятном предвкушении ужина, словно уже ощущая его запах. Он скрылся из вида, и на миг, когда они остановились на крыльце у верхней ступеньки, вся жизнь словно застыла неподвижной картиной: пожарные и Фэгг Сладер заметили Ганта, быстро перешепнулись и теперь смотрели на него; полицейский на высоком боковом крыльце суда оперся на перила и уставился на него; у ближнего края газона, окружавшего фонтан, фермер, нагибавшийся к бьющей струе, чтобы напиться, выпрямился, разбрызгивая капли, И уставился на него; в налоговом управлении на втором этаже ратуши Янси — грузный, толстый, без сюртука — уставился на него. И на эту секунду медленный пульс фонтана замер, жизнь остановилась, словно на фотографическом снимке, и Гант почувствовал, что он один движется к смерти в мире подобий. Так в 1910 году человек может вновь обрести себя на фотографии, снятой на Чикагской Всемирной ярмарке, когда ему было тридцать лет и усы у него были черные, и вновь, глядя на дам в турнюрах и на мужчин в котелках, замороженных в изобилии секунды, вспомнить умерший миг и искать за пределами рамки то, что (как он знал) там было; так ветеран обнаруживает, что это он сам приподнимается на локте возле Улисса Гранта перед выступлением на картине, изображающей Гражданскую войну, — и видит мертвеца верхом на лошади; или, может быть, я должен был сказать — так какой-нибудь почтенный профессор вновь находит себя перед павильоном в Шотландии дней его юности и замечает крикетную биту, давно потерянную и давно забытую, и лицо поэта, который умер, и молодых людей, и их тьютора — такими, какими они были в те недели, когда занимались по девять часов в день, готовясь к выпускным экзаменам.
Куда теперь? Куда потом? Куда тогда?
XX
Гант все годы, пока Хелен и Люк — те двое, к кому он был наиболее привязан, — постоянно находились в отъезде, вел расщепленное существование у себя дома и у Элизы. Он ненавидел одиночество и страшился его, но и сила привычки была очень велика, и ему не хотелось менять обжитой уют своего дома на зимнюю оголенность «Диксиленда». Элизе он мешал. Кормила она его охотно, но его тирады и ежевечерние визиты — и те и другие с отъездом Хелен становились все более длинными и частыми — раздражали ее гораздо больше, чем прежде:
— У вас есть собственный дом, — ворчливо твердила она. — Ну и оставайтесь там. А ваши скандалы тут мне надоели.
— Гони его! — горько стонал он. — Гони его. Тащи его тело, едва охладело, зарыть на кладбище — ведь он только нищий, всеми забытый. О господи! Старая ломовая кляча отработала свое. Нет у нее больше сил. Гоните его взашей, — старый калека уже не может кормить и поить их, и они выбросят его на свалку, противоестественные и кровожадные чудовища.