— Ради всего святого, мама! — сердито кричала Хелен. — Ты совсем здорова. Болен папа. Неужели ты этого не понимаешь?
Она этого не понимала.
— Пф! — говорила она. — Ничего у него такого особенного нет. Макгайр сказал мне, что после пятидесяти лет этим страдают двое мужчин из трех.
Его тело, одолеваемое болезнью, исходило зеленой желчью ненависти к ее победоносному здоровью. То, что она была так крепка, приводило его в исступление. Убийственная, бессильная, обманутая, маниакальная злоба против нее искала выхода и иногда изливалась в диком бесформенном вопле.
Он покорно принял статус хронического больного. Он начал тиранически требовать внимания, ревниво ожидать услуг. Ее равнодушие к его здоровью бесило его, пробуждало в нем болезненную жажду жалости и слез. Иногда в пьяном безумии он пытался напугать ее, притворившись мертвым, — один раз настолько успешно, что Бен, нагнувшись в коридоре над его окостеневшим телом, поверил и побледнел.
— Сердце, кажется, не бьется, мама, — сказал он с нервным мерцанием губ.
— Ну, — ответила она, тщательно и преднамеренно выбирая слова, — он перегнул-таки палку. Я знала, что этим кончится.
Сквозь сощуренные веки он смотрел на нее свирепо и уничтожающе. Она, мирно сложив руки на животе, внимательно его разглядывала. Ее спокойный взгляд перехватил медленное движение украдкой дышащей груди.
— Возьми его кошелек, милый, и все бумаги, — распорядилась она. — А я пошлю за гробовщиком.
С яростным визгом покойник восстал из мертвых.
— Я так и думала, что это приведет вас в чувство, — сказала она самодовольно.
Он поднялся с пола.
— Ты адская псица! — возопил он. — Ты готова выпить кровь из моего сердца! В тебе нет ни милосердия, ни жалости, бесчеловечное и кровожадное ты чудовище.
— Когда-нибудь, — заметила Элиза, — вы доиграетесь.
Трижды в неделю он ходил на прием к Кардьяку. Сухой доктор состарился; за его пыльной сдержанностью, за властной чопорностью его манер все шире разливался пруд старческого сластолюбия. У него было приличное состояние, и его не тревожило постепенное уменьшение его практики. Он по-прежнему оставался блестящим бактериологом и проводил часы над предметными стеклышками, покрытыми пестрым узором бацилл; и к нему постоянно обращались больные проститутки, которым он оказывал умелую помощь.
Он отговорил Ганта от операции. К болезни Ганта он относился с ревнивым увлечением, презрительно отвергал хирургическое вмешательство и утверждал, что может добиться значительного облегчения с помощью массажа и катетера.
Они стали задушевными друзьями. Кардьяк посвящал лечению Ганта все утро. Его кабинет позвякивал от их сальных смешков, пока в приемной золотушные фермеры тупо разглядывали страницы «Лайфа». Блаженно развалившись на кушетке после окончания массажа, Гант с наслаждением выслушивал секреты женщин легкого поведения или пикантные отрывки из псевдонаучной порнографии, которую доктор собирал в больших количествах.
— Так, значит, — оживленно переспрашивал он, — монахи подали прошение архиепископу?
— Да, — ответил Кардьяк. — В жару они очень страдали. Он написал «удовлетворить» поперек их прошения. Вот фотография этого документа, — чистыми пергаментными пальцами он протянул раскрытую книгу.
— Боже милостивый! — сказал Гант, впиваясь взглядом в страницу. — Наверное, в жарких странах это широко распространено.
Он облизал большой палец и смакующе ухмыльнулся про себя. Покойный Оскар Уайльд, например.
XXI
В первые годы болезни Гант еще не утратил былой энергии, хотя она несколько ослабела. Вначале лечение Кардьяка приносило ему значительное облегчение и выпадали спокойные периоды, когда он почти верил в свое выздоровление. Но бывало, что он за одну ночь впадал в хнычущую сенильность, по нескольку дней лениво лежал в постели и расслабленно подчинялся своему недугу. Такие переломы обычно наступали сразу же вслед за буйным запоем. Все питейные заведения города были закрыты уже несколько лет: Алтамонт одним из первых проголосовал за «местный запрет».
Гант благочестиво отдал свой голос за чистоту нравов. Юджин запомнил этот давний день, когда он гордо провожал отца к урнам для голосования. Воинствующие «сухие», чтобы показать всем, как они намерены голосовать, прикрепляли к лацканам белые розетки. Это был знак чистоты. Нераскаянные «мокрые» носили красные розетки.
День искупления, возвещенный неистовыми вострублениями в протестантских церквях, занялся над закаленной армией хорошо вымуштрованных трезвенников. Те «мокрые», которые победоносно выдержали натиск церковной кафедры и домашнего очага — число их (увы, увы!) было незначительно, — пошли на смерть с героической решимостью и благородством, позаимствованными у людей, которые гибнут, самозабвенно сражаясь против неисчислимой толпы.
Они не знали, какой высокий принцип отстаивают: они знали только, что противостоят общине, пропитанной поповским духом, — самой страшной силе в маленьких селениях. Им никто не говорил, что они встали на защиту свободы; багроволице и упрямо они, ощущая в ноздрях крепкий бурый запах стыда, встали на сторону красноносого, краснолицего, расточительного Демона Алкоголя, дышащего перегаром. Так они и шли, увенчанные листьями винограда, окутанные добрыми парами ржаного виски и с мужественными неуступчивыми улыбками на решительных губах.
Когда они приближались к урнам, ища взглядом боевых товарищей, точно окруженные рыцари, ревностные церковные деятельницы города, склонившиеся, подобно охотницам с натянутыми сворками в руках, отдавали команду ученикам воскресных школ, только того и ждавшим. Одетые в белое, сжимая в маленьких кулачках крохотные древки американских флажков, эти пигмеи, чудовищные, как бывают чудовищны только дети, когда их превращают в покорные рупоры лозунгов и праведных кампаний, кидались с визгливыми воплями на очередного Гулливера.
Вон он, дети! Ату его!
Кружась вокруг намеченной жертвы в диком колдовском хороводе, они пели пискливыми пустыми голосами:
Мы — святая радость матерей,
Будущие граждане страны.
Так ужли страданьям с юных дней
Будем вами мы обречены?
Откажитесь от привычки злой,
Матерей и жен утишьте боль,
В пользу их отдайте голос свой,
И да сгинет Демон Алкоголь!
Юджин содрогнулся и поглядел на белую эмблему Ганта с застенчивой гордостью. Они благополучно прошли мимо злополучных алкоголиков, которые островками в пенистых волнах младенческой невинности злобно улыбались в задранные личики святой радости матерей.
Будь они мои, я бы расписал им задницу, думали они — но не вслух.
Перед гофрированными железными стенами склада Гант на минуту остановился, отвечая на пылкие поздравления нескольких дам из Первой баптистской церкви — миссис Таркинтон, миссис Фэгг Сладер, миссис Ч. М. Макдонелл и миссис У. Г. (Петт) Пентленд, которая, густо напудренная, душно шуршала длинной юбкой из серого шелка и благородно морщила нос над воротником на китовом усе. Она питала к Ганту теплую симпатию.