Трудно сказать, спала ли она, потому что и со спящей тетей Гитой можно беседовать.
— Тетя, где кружка? — спрашивают ее.
— На скамейке, возле ведра с водой, — отвечает она во сне.
Поздно вечером во дворе появились люди с незнакомым обликом. Один, седой, подъехал даже в закрытой легковой машине, которая своими двумя фарами до полуночи тревожила окраинную улочку.
Реб-зелменовский двор обалдел. Весь молчаливый род, от мала до велика, высыпал на улицу и застыл от удивления. Обитатели двора липли к темным углам дома тети Гиты, как мухи к сладкому печенью.
В темноте кишело людьми, как на вокзале.
Дядя Ича ухватился за засов ставни и через щелку принялся заглядывать туда, в заколдованный дом. Он был настолько ослеплен блеском, что так и провисел до утра на засове ставни.
И вот что старый дядя Ича увидел в доме тети Гиты. Накрытый белый стол. На нем — сверкающее стекло. Белые тарелки выделялись на белой скатерти — белое на белом. Высокие, узкие стаканы были налиты светом, тарелки сияли белоснежной чистотой, грубой пищи на столе не наблюдалось.
А гости? Кто были гости?
Евреи — не евреи, белорусы — не белорусы, — во всяком случае, какие-то большие шишки. Старые лица с чупринами на лбу, сорванцы с седыми головами.
«Но почему они не надели белые манишки? Ведь это же красивее!»
А девицы?
Дяде нравятся эти красивые девицы — стриженые, с галстучками, с белыми зубками, с красными черешенками на лацканах. Они ему нравятся потому, что, когда он немного выпьет, он всегда целуется с женщинами. Он знает, что это такое.
«Славные девочки!»
Потом подали еду. У дяди Ичи острый глаз, и он видит, что блюда не зелменовские. Пиршество держится на легких лакомствах, жестяные баночки, салфеточки — жуй да плюй.
А какие еще кушанья?
На белом подносе — яблоки, крупная желтая антоновка. На большой тарелке — круглый торт. На белых блюдцах — банки с консервами. На блюде — поросенок; его трефная головка лежит отдельно, у него же в изголовье, ножки — под ним, а сзади — закрученный веревочкой хвостик. Высокие, узкие стаканы с салфетками в них.
Жуй да плюй!
Молодой человек, рябой, с широким лицом, говорит, нажимая на «р»:
— Фарштей гут по-еврейски. Я Мозырь геарбет.
[17]
— Много ты понимаешь!
Так говорит Тонька и показывает ему кончик языка.
«Это уж невежливо!»
Тонька пьет водку и берет закуску руками.
«Ну конечно, неотесанная… Вот же держат вилку эти воспитанные девушки так аккуратно, одними пальчиками…»
Тонька говорит со всеми, и все говорят с ней. Видно, есть что послушать. Она хорошо говорит по-русски. Она смеется. Эта Тонька, видно, здесь самая веселая.
«А с нами ведь она нема как рыба. Подлая Зишкина кровь!»
Реб-зелменовский двор вне себя: ведь не все могут, как дядя Ича, видеть, что делается внутри… Из старого дома несется музыка. Сегодня он весь звучит, как пианино.
Теплая ночь. В такую звездную ночь хочется потанцевать с красивыми девушками.
Фалк вертится возле крылечка тети Гиты. Парень что-то не в себе. Он ждет, что Тонька в конце концов выйдет и пригласит его на день рождения дочки. Разве не он растил эту девочку? Не он ли кипятил всю ночь воду на примусе, когда у девочки болел животик?
Нет Тоньки, она не выходит. Она, наверное, еще не знает, кто такой Фалк.
Фалк поспешно обыскал все карманы и пошел со двора.
Была теплая ночь. Ранняя пора весны, когда еще черна земля, черны деревья — накануне появления первой зелени. Двор со своими черными кровельками притаился в высокой, звездной ночи. Он был полон слухов и сплетен, в нем кипело, как в котле.
Ведь чем, в сущности, был реб-зелменовский двор? Он был чем-то вроде ткацкого станка, вырабатывающего слухи и сплетни. И теперь он приник настороженным ухом к порогу тети Гиты. Во всех его углах слышался неистовый шепот:
— Вы слышите? Она, слава тебе Господи, пьяна и уже танцует со всеми без разбору!
— Со стариком тоже?
— Со стариком тоже.
Фалк, вспотевший, вернулся во двор, принес бутылку зубровки и тарелку кислой капусты; он отправился к Цалке, и они себе устроили собственный праздник.
— Наплевать мне!
Так Фалк говорит Цалелу и пальцем проталкивает пробку.
Цалел нарезал селедку, насыпал на бумажку соль и пошел занять хлеба у тети Малкеле.
Потом они сели выпивать.
— Лехаим, — говорит Цалка.
— Твое здоровье, — говорит Фалк. — Наплевать мне на нее! — Фалк сплевывает горечь водки.
— Послушай, вот что я думаю, — говорит Цалка. — Она влюблена. Не иначе как она кого-то безумно любит и поэтому здесь никого не желает знать.
— Что ты! — Фалк сплевывает через щелку между двумя передними зубами. — Разве эта интеллигентка с ее характером может влюбиться?
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
— Ну, скажи: откуда?
— Знаешь что — отвяжись!..
Фалк, разозленный, наполняет стаканы. Он уже под хмельком. Цалка наскоро опрокидывает свой стаканчик, он даже не закусывает — он хочет, чтобы Фалк объяснил ему тайну любви.
— Погоди. Как же она прижила ребенка?
— Ну и что ж, интеллигент остается интеллигентом. Вот я знаю одного товарища — она мать шестерых детей.
— Так ты думаешь, что она родила ребенка без любви?
— Ай, отстань от меня!
В темноту сквозь стены дома тети Гиты пробивается смех. Там танцуют. Тонька справляет день рождения своей девочки, а тут слоняются алчущие Зелменовы, чуть ли не высунув язык:
— Эх, выпить бы!
Темно. Земля черна, кровельки черны — накануне появления первой зелени. Тетя Малкеле, разыскивая весь вечер дядю Ичу, наконец нашла его повисшим на ставне.
— Иди спать, сумасшедший!
Но дядя даже и не думает о сне.
— Еще минуточку, Малкеле…
— Смотри, опоздаешь на работу!
— Не беспокойся! Не опоздаю!..
Уже близко к полуночи. На холодном небе над реб-зелменовским двором висит вниз головой Большая Медведица. В затихших домах еще светится несколько окон.
Фалк заснул, сидя на стуле возле пустой бутылки. По комнате шагает взволнованный Цалка и думает о том, как развеялась мечта об одесской вилле на берегу моря. Только теперь ему, пожалуй, стало ясно, что в той вилле он с Тонькой уже никогда жить не будет.