Я представлял себе гетто как большую, окруженную домиками площадь. Засыпая, я вышел на эту площадь, и огромный немец взял меня на руки. Забавляясь его черным галстуком, я почувствовал запах одеколона, каким дед когда-то брызгался после бритья. Из домика выбежала мать и протянула к немцу руки. Он поставил меня на землю. Я проснулся в страхе, что дедушка с мамой убегут, а меня оставят у Янки.
* * *
Отцу стало хуже, и мать ждала деда, который должен был отвести ее в гетто. Когда ночью раздался условный стук, она побежала открывать. В кухне дед снял проволочные очки и стал протирать их носовым платком.
— Ромуся забрали, — невнятно сказал он.
Мама расплакалась. Как?! Она ведь только что у него была! Боялась даже, что он ее не узнает. Но он не хотел слезать у нее с колен. Плакал, когда она уходила.
— Сняли подгузник, чтобы посмотреть, обрезан ли он.
— Кто его выдал?
— Соседка.
Возможно, огромный немец схватил Ромуся за ноги и разбил ему голову о порог вагона. Есть ли еще живые еврейские дети кроме меня?
— Не хочу оставаться один, — сказал я.
— Ох, прекрати! — прикрикнула мать. — Бронек тяжело болен, пойми!
И они ушли в гетто.
Утром мать вернулась. Ей удалось убежать в последнюю минуту, когда гетто уже окружали солдаты. Две женщины, стиравшие белье в реке, увидев ее, подняли крик: «Держите ее! Это еврейка!»
В этой акции забрали Терезу. Дед умолял Терезу бежать следом за матерью. Она еще могла бы ее догнать. Рассказывая, дедушка вспоминал семью Унтеров из Дрогобыча. В живых теперь остался один только Юлек, который был с Мулей в России.
Еще дед сказал, что кончились деньги. Однако он нашел евреев, у которых деньги есть и которые ищут убежище. Он обо всем договорился с Янкиным отцом. Молодой Шехтер с матерью и сестрой спрячутся на чердаке и будут за нас платить.
Днем я забывал, что они наверху. Ночью слышны были шаги, кто-то мылся. Шехтер сносил вниз ведро и забирал еду. Лица его я не видел, потому что Янка прикручивала карбидную лампу, чтобы в закрытых бумагой окнах не маячила мужская тень. Со временем, однако, дверца в полу чердака начала открываться и днем. Шехтер и Янка шептались.
— У меня никого, кроме нее, нет на свете, — сказал Янкин отец деду. — Она хорошая, хоть и хромая. И надо же, чтоб ей приглянулся этот Шехтер. О свадьбе и речи не может быть. Ждать нечего. А тут ваш внук лежит под кроватью. Я вас не выгоняю, но поищите себе другое место.
В мансарде
Мать и Янка, прощаясь, плакали. Янкиного отца при этом не было, он работал в ночную смену. Шехтеры сидели на чердаке. Мы снова вышли в ночь. Мать с отцом тащили меня за руки. Коленки подо мной подламывались. Мы шли в Тустановице, все время в гору, пока не оказались над Бориславом, вынырнувшим из темноты. Панская улица перерезала город надвое. На железнодорожной станции стояли поезда с цистернами. На нефтяных вышках горели электрические лампочки.
В Тустановице было еще черно. Мы ощупью добрались до овина, у которого нас ждал Туров. Он втолкнул нас внутрь. По узкой шаткой лесенке мы взобрались на стог сена. Под нами стояла и лежала скотина. Запах лошадей, коров и навоза мешался с запахом сена. Туров оставил нам корзину с яблоками и слез по лесенке. Яблоки были сладкие и терпкие одновременно. Сок стекал у меня по подбородку и пальцам. Отец сказал матери:
— Золотой ранет. Мы ели такие, когда ехали в санях.
— Хорошо было под тулупом, — вздохнула мать.
— А ты жаловалась, что он вонючий.
— Потому что шкура была плохо выделана.
Вокруг стояла тишина. Овин, дом Турова, деревня с разбросанными далеко друг от друга дворами — все это со всех сторон обступал лес. Вдруг на досках задрожал свет — начало светать. Запел петух, лошадь внизу пошевелилась и ударила копытом о землю. Сверху мы увидели молодую девушку, которая пришла доить коров. Она подняла голову. Знала ли она про нас? Туров вывел из овина лошадь и вытащил телегу. Какой-то парень вилами разбрасывал солому. Я боялся, что отец начнет кашлять.
Целый день мы лежали с открытыми глазами, стараясь не заснуть. Ночью Туров помог нам спуститься. Мы облегчились в кустах и вскарабкались обратно наверх. Нас сморил сон. Через три дня пришло известие, что нас ждет Спрысёва. Отец проводил меня с матерью к ней, а сам вернулся в гетто.
* * *
Спрысёва была полькой, вышедшей за украинца. Она рассказывала, что муж пил и из-за любого пустяка ее колотил, пока при русских не пропал бесследно. С тех пор у нее не было мужчины, «чтоб о ней заботился». Жила она у матери, а у себя прятала евреев. (У Турова мы пережидали, пока уйдут предыдущие евреи.)
Домик у Спрысёвой был двухэтажный. Его окружал деревянный забор, вдоль которого, со стороны улицы, тянулись клумбы — в эту пору года без цветов. На втором этаже была маленькая комнатка с красным полом. Там стояла кровать и тумбочка. Напротив кровати, на стене с окном, висела картина, изображающая Христа в белой рубахе и терновом венце. На лице у него была светлая мягкая щетина. (Такая же, как у отца.) Христос смотрел вверх с горькой улыбкой, и из глаза текла слеза. Руки он держал перед собой, воздетые для молитвы, а между ними было сердце, которое вышло у него из груди. Из комнатки дверь вела в мансарду. Там лежал прикрытый одеялом тюфяк, а на нем красные подушки с вылезающим пером. Рядом стояло накрытое доской ведро, кувшин с питьевой водой и ковшик — зачерпывать воду. Вечером Спрысёва выливала ведро и набирала в кувшин воды из колодца. Приносила она и хлеб. Разговаривая с матерью, закатывала глаза.
— Кусочек бы лука, — просила мать. — У меня зубы шатаются.
— Лука? — удивилась хозяйка.
— И какое-нибудь одеяло, холодно.
— Одеяло? — Она поджала губы и усмехнулась: — У вас был сенбернар?
— Да, — обрадовалась мать.
— Ох, видать, и жрала такая псина!
Спрысёву нашел дед, но платил ей Куба, который прятался с Нюсей. Иногда мы получали от нее записки; мать внимательно их читала.
— Куба — простой малый, — говорила она. — До войны дочка Манделей на него даже бы не взглянула. А теперь мы обязаны ему жизнью.
Матери постоянно было холодно, особенно мерзли руки и ноги. Днем она протягивала мне руки, чтобы я их растирал. Белые косточки на пальцах постепенно розовели. Ночью я грел ее ступни.
— У тебя всегда теплые руки, — с удивлением говорила она.
— Я не мерзну.
* * *
Гетто закрыли. Несколько сотен евреев разместили в казармах, где когда-то стояла польская армия. Остальных вывезли в лагерь. Дед и отец уцелели. Ничего хорошего от будущего они не ждали, но думали, что успеют убежать, прежде чем ликвидируют казармы.
У матери разболелись зубы, и она беспрерывно стонала. Лицо распухло, из глаз текли слезы. Спрысёва сказала об этом Янкиному отцу, а тот сообщил деду. Ночью дед повел мать в казармы.