Майкл без всякого удивления посмотрел на свой измятый, не по росту большой китель и мешковатые брюки.
– Так точно, капитан.
– Мне лично на это наплевать. По мне вы могли бы являться сюда хоть в негритянском костюме, в одной травяной юбочке. Но ведь у нас бывают офицеры из других частей, и у них создается плохое впечатление.
– Да, сэр, – согласился Майкл.
– Заведение, подобное нашему, – продолжал Минеи, – должно выглядеть даже более военным, чем подразделение парашютных войск. Мы должны блестеть, мы должны сверкать. А вы выглядите, как рабочий по кухне.
– Так точно, сэр.
– Неужели вы не можете добыть себе другой китель?
– Я уже два месяца прошу об этом, – сказал Майкл. – Каптенармус и разговаривать со мной больше не станет.
– Вы бы хоть почистили пуговицы. Это ведь не так уж трудно, не правда ли?
– Да, сэр.
– Как мы можем знать, – сказал Минеи, – что в один прекрасный день к нам не пожалует генерал Ли?
– Да, сэр.
– Кроме того, у вас на столе всегда слишком много бумаг. Это производит плохое впечатление. Засуньте их в ящики. На столе должна лежать только одна бумага.
– Слушаюсь, сэр.
– И еще один вопрос, – глухо проговорил Минеи. – Я хотел спросить, есть ли у вас при себе деньги. Вчера вечером я задолжал по счету в «Les Ambassadeurs», а суточные получу не раньше понедельника.
– Один фунт вас устроит?
– Это все, что у вас есть?
– Да, сэр.
– Хорошо, – сказал Минеи, взяв бумажку у Майкла. – Спасибо. Я рад, что вы с нами, Уайтэкр. Здесь до вашего прихода творилось что-то невообразимое. Если бы только вы чуть побольше походили на солдата!
– Да, сэр.
– Пошлите ко мне сержанта Московица, – сказал Минеи. – У этого сукина сына денег хоть отбавляй.
– Слушаюсь, сэр, – ответил Майкл. Он направился в другую комнату и послал сержанта Московица к капитану.
Вот так проходили дни в Лондоне зимой 1944 года.
Король после ухода Полония произнес:
– О, мерзок, грех мой, к небу он смердит;
На нем старейшее из всех проклятий – Братоубийство!..
[62]
На маленьких ящичках, специально установленных по обеим сторонам сцены, вспыхнул сигнал «Воздушная тревога», и несколькими секундами позже до слуха зрителей донесся вой сирен, а вслед за ним где-то далеко, в стороне побережья, заговорили зенитки.
Король продолжал:
…Не могу молиться,
Хотя остра и склонность, как и воля:
Вина сильней, чем сильное желание…
Грохот зениток быстро приближался. Самолеты проносились уже над пригородами Лондона. Майкл поглядел вокруг себя. В театре шла премьера, и притом необычная, с новым артистом в роли Гамлета. Публика была разодета для военного времени шикарно. Среди зрителей было много престарелых дам, которые, казалось, не пропустили ни одной премьеры «Гамлета» со времен Генри Ирвинга
[63]
. В ярком свете рампы поблескивали седые волосы и черные вуалетки. Престарелые леди, как и все остальные зрители, сидели тихо, не шевелясь, и не отрывали глаз от сцены, где встревоженный, охваченный отчаянием король шагал взад и вперед по темной комнате Эльсинорского замка.
Король громко говорил:
Прости мне это гнусное убийство,
Тому не быть, раз я владею всем,
Из-за чего я совершил убийство:
Венцом, и торжеством, и королевой.
Это была коронная сцена короля, и артист, очевидно, немало над ней поработал. Он был один на всей сцене, и ему предстояло произнести длинный и красноречивый монолог. И надо сказать, играл он очень хорошо. Взволнованный, страдающий, сознающий тяжесть совершенного преступления, он шагал по сцене, а за кулисой притаился Гамлет и думал, прикончить его или нет.
Грохот орудий становился все сильнее; в небе был слышен неровный гул немецких самолетов, приближавшихся к позолоченному куполу театра. Монолог короля звучал все громче и громче, казалось, его голосом говорит трехсотлетняя история английского театра, бросая вызов бомбам, самолетам, орудиям. Зал застыл. Зрители слушали с таким напряженным вниманием, как будто они присутствовали на первом представлении новой трагедии Шекспира в «Глобусе»
[64]
.
Король восклицал:
В порочном мире золотой рукой,
Неправда отстраняет правосудье,
И часто покупается закон
Ценой греха; но наверху не так:
Там кривды нет…
Как раз в этот момент открыла огонь зенитная батарея, расположенная прямо за задней стеной театра; где-то совсем рядом раздались два взрыва бомб. Театр чуть вздрогнул.
– …Там дело предлежит воистине… – громко произнес актер, продолжая играть свою роль. Он говорил с расстановкой, стараясь вместить фразы в промежутки между залпами орудий, и сопровождал свою речь изящными трагическими жестами.
– …И мы принуждены… – сказал король, когда на какой-то момент наступило затишье: зенитчики за стеной театра перезаряжали свои орудия. – На очной ставке с нашею виной свидетельствовать… – Но в следующую же секунду где-то совсем рядом открыли огонь реактивные установки. Их ужасный свист всегда напоминал звук падающей бомбы. Король молча ходил взад и вперед, ожидая очередного затишья. Свист и грохот на мгновение ослабли и превратились в какой-то невнятный рокот. – Что же остается? – торопливо воскликнул король. – Раскаянье. Оно так много может.
Затем его голос снова потонул в общем грохоте. Здание театра сотрясалось и дрожало под аккомпанемент нестройного хора орудий.
«Бедный малый, – подумал Майкл, вспоминая все премьеры, которые ему довелось видеть, – бедный малый. Наконец-то после стольких лет он дождался этого огромного события в своей жизни, и вот… Как же он должен ненавидеть немцев!»
– …О, жалкий жребий! – медленно выплыл голос актера из треска и шума. – Грудь, чернее смерти!
Гул самолетов пронесся над самым театром. Зенитная батарея, расположенная у театральной стены, послала им вдогонку в грохочущее небо последний залп возмездия. Его подхватили другие батареи, расположенные дальше, в северной части Лондона. Звуки стрельбы все больше и больше удалялись, напоминая теперь барабанную дробь, как будто на соседней улице хоронили генерала. Король снова заговорил медленно, уверенно и с таким царственным величием, какое доступно только актеру: