Военный вытащил из кармана портсигар, мертвенно блеснувший лунным зайчиком, продул мундштук папиросы, потом долго рылся по всем карманам в поисках спичек. Но спички, то ли не желали зажигаться, то ли просто пропитались трудовым шоферским потом, запах которого доносился даже до крыльца, где стоял Никита.
Наконец, одна из спичек повиновалась-таки настойчивому добытчику огня. Он прикурил. Тут одно странное обстоятельство поразило Никиту своей невозможностью, фантастичностью: у военного не было носа! И лица не было! То есть, лицо, наверное, было, но в коротком свете спички под лаковым козырьком просматривалось только белое пятно с воткнутой в него папиросой.
Сзади из подъезда раздался топот ног, смахивающих на слаженную поступь левых бригад, возвещающую скорую победу Великого Октября, и по ступенькам к машине сбежали ещё трое безликих, сплошь затянутых ремнями, в куртках и штанах искусственной кожи. За кожаными шёл человек в чесучовом пиджаке с перекинутым через руку пальто. В другой руке человек держал большой канцелярский портфель красной кожи на двух медных застёжках.
– Зачем пальто, – вслух подумал Никита, – тепло ведь?
Вдруг кто-то сзади больно саданул его в спину, да так, что Никита чуть было не скатился кубарем по крутым выщербленным ступенькам.
– Туда, куда его повезут, на первых порах и пальто пригодится, – прозвучал очень знакомый голос.
За спиной стоял Ангел со своим вездесущим коробом, которым он продолжал цеплять всё подряд. На этот раз досталось Никите.
– Нельзя ли поосторожнее, – огрызнулся он, инстинктивно пытаясь дотянуться рукой до ушибленного места.
Ангел только фыркнул в ответ, поправляя на себе портупею. Он тоже оказался затянут в кожу, как и действующие лица текущей драмы, с той лишь разницей, что не потерял лица своего. Ещё у Ангела не было форменной фуражки с огромной тульёй и околышем синего цвета. Зато в голубых петлицах гимнастёрки красовались четыре «кубаря», а это не такой уж малый офицерский чин у красных командиров довоенного времени.
Меж тем кожаные затолкали мужчину на заднее сиденье, влезли сами и машина, кашлянув выхлопным газом, покатила в темноту. Сквозь заднее стекло ещё некоторое время можно было разглядеть оглядывающегося на прошлое человека. А будущее, есть ли оно у арестанта?
– Его арестовали? – решил уточнить Никита.
– В вашем мире, мой друг, человек всегда стоит перед выбором свободы и необходимости, – философски заметил Ангел. – В данном случае человек принял, как необходимость, писать о свободе, в результате лишился её. В любом выборе существует элемент потери, потому как что-либо приобрести, ничего не потеряв при этом, попросту невозможно. Ведь и ты только что решил открыть дверь – это твой выбор. Твой! Но самим выбором не мы определяем интересующий нас объект, а объект определяет нас.
Никита с подозрением посмотрел на философствующего Ангела. К чему он клонит?
– Послушай, Ангел, – сдавленно обратился Никита, чуть ли не попрошайничая, к разгулявшемуся философу. – Зачем всё это более чем реальное приключение? Не пора ли мне проснуться?
– А затем, – тут же ответил Ангел. – Лишь затем, чтобы ты научился видеть сквозь время, понимать тех, кто терял в огне не только рукописи. НКВДэшники только что навсегда увезли Даниила Андреева. Ведь всё это есть, было и будет ещё в человеческой истории. Уничтожить рукопись или, скажем, стихи, легко. Гораздо труднее сохранить. Только я тебя умоляю: не подумай что какой-то вшивый ангел пред тобой менторствует. Это, скорее, тест, который для меня тоже не лишним будет. Так что смотри, Никита-ста, слушай и постарайся ничего не упустить из виду.
Глава 4
Никита брёл по непроспавшейся затаившейся Москве и, узнавая, не узнавал её: всё вроде бы было таким, как всегда, но в то же время другим, чужим, инородным. Создавалось впечатление, будто весь огромный город является бутафорией киношников, собравших и сколотивших здания на скорую руку.
Это относилось не только к кривым арбатским переулочкам, с детства знакомым, излазанным вдоль и поперек, щедро политым – двор на двор, святое дело – храброй мальчишеской кровью. Из-за кого? Конечно же, из-за девчонок! Чтобы в наш двор чужаки! Да ни в жисть!
Вот здесь, кажется, было: четырёхэтажка на углу Сивцева Вражека. А она ли это? На домах, ни табличек с названием улиц, ни номеров… фонарей тоже не густо. Пара на всю улицу. Да и светят-то себе под нос. Почему же светло всё-таки? Луны нет, облака, вот-вот дождик развяжется. Ах, это стены, наверное, отражают свет, накопленный за день! Есть у московских домов такая особенность: освещать собой улицы. И, право, темнота разбегается, кидается наутёк, расползается по подворотням, только противным чавкающим эхом шагов пугает. Будто кто-то там, в подворотне, давясь, глотает куски московской тишины и с утробным сопением не прекращает свой ночной пир.
За очередным поворотом Никита встал, как вкопанный: впереди, на расстоянии полёта стрелы (а далеко ли они летают?) виднелась громада белого храма. Судя по огромадности, помпезности и хорошо видимым барельефам на стенах, это мог быть только храм Христа Спасителя. Его недавно восстановили стараниями лучших вольных каменщиков города. Сразу вспомнилось, как нынешний московский мэр в кожаном фартуке, размахивая серебряным мастерком, публично делал закладку первого камня.
В среде городских остроумов злословили, что суждено-де Антихристу построить новый храм на месте старого, вот он и старается… Только этот величественный собор был совсем не таким помпезным и холодным. Опять же какие-то двухэтажные каменные палаты вокруг храма с узкими зарешеченными окнами-бойницами, с частыми трубами на длинной блестевшей свежевыкрашенной крыше. Они выглядели, как часть большого церковного подворья.
Ну, как же! – догадался Никита, – перед ним вовсе не чудо советских реставраторов, а тот первый, ещё не разрушенный Великим Октябрём, храм Христа Спасителя во всей велелепоте и величии, воздвигнутый в честь победы над дитятей французской революции на всенародные пожертвования. Надо же, храм строили всем миром, и большевики решили его взорвать тоже всем миром, только своим. Вот она, война миров!
Но ведь когда строили этот первый храм, среди москвичей тоже нездоровое брожение умов было: кто говорил, что архитектор Тон – автор проекта – не считается с общим обликом города; что православный храм, а выглядит как самовар; кто утверждал, такая-де громада – вообще невесть что, только не храм Божий.
Болтали разное, воркотня стояла примерно такая же, как в наше время, когда Церетели водружал своего одиозного Петра нал столицей, будто бы дар художника – стране! Но почему Пётр в Москве – на это не мог ответить даже сам художник. А то, что Пётр Первый ненавидел своё государство, тем более, бывшую столицу, об этом вспоминать считалось бестактным.
Но девятнадцатый век успел смириться с глобальной постройкой нового храма. Тем более, что Русь всегда любила что-то грандиозное. Потом к храму привыкли, даже полюбили. Стоять бы ему века, да захватили власть чужие, и принялись узаконивать «аристократию помойки».