Ему вспомнилось, как одним ясным снежным утром перед началом занятий, в беседке посреди цветника в школьном дворе, под звон капели они долго говорили с Киёаки, что случалось достаточно редко, на тему, которая волновала Хонду.
Это было ранней весной 2-го года Тайсё.
[54]
Им было по девятнадцать. С тех пор прошло тоже девятнадцать лет.
Хонда помнил свои тогдашние утверждения о том, что уже через сто лет они без разбору будут включены в одно из течений, присущих их времени, из будущего на них будут смотреть, объединяя на основе каких-то незначительных признаков с теми, кого они в свое время больше всего презирали. И еще в памяти сохранилось, как он тогда горячо доказывал, что ирония взаимоотношений истории и человеческой воли состоит в том, что люди, обладающие волей, неизбежно терпят крах, «причастность» к истории может быть только невольной, она подобна воздействию единственной сверкающей, чудесной частицы.
Он выражался весьма абстрактно, но в тот момент перед глазами Хонды стояла сияющая ясным утром среди снега красота Киёаки. В речах, которые Хонда произносил перед этим безвольным, бесхарактерным, занятым только своими туманными чувствами юношей, конечно, присутствовал и образ самого Киёаки. «Невольное воздействие сверкающей, постоянной, чудесной частицы» — это было как раз об образе жизни Киёаки. Когда с того времени пройдет сто лет, взгляды, быть может, изменятся. Расстояние в девятнадцать лет — слишком близко для того, чтобы обобщать, и слишком далеко для того, чтобы учесть все детали. Образ Киёаки еще не смешался с образом грубого, толстокожего, бесцеремонного кэндоиста, и тем не менее «героическая фигура» друга, который своей короткой жизнью обозначил наступление нового времени, когда позволено жить только чувствами, теперь, отдаленная прожитым, поблекла. Одолевавшие Киёаки в то время пылкие чувства сейчас казались смешными, серьезно к ним мог отнестись разве что человек, сохранивший к нему чувство привязанности.
С течением времени вещи возвышенные разрушаются, забалтываются. Словно их что-то подтачивает. Если эта сила действует извне, значит, с самого начала возвышенное было внешней оболочкой, а ядро составляли пустые слова? Или возвышенным было все, и только снаружи осела пыль суесловия?
Хонда считал, что сам он определенно волевой человек, но сомневался, может ли он своей волей изменить пусть не что-то там, в истории, а хотя бы в обществе. Ему приходилось, принимая судебные решения, вершить человеческие судьбы. В такой момент это решение казалось важным, но со временем может оказаться, что он спас жизнь человека, который должен был умереть, его смерть укладывалась в исторические условия и вскоре была бы забыта. И хотя тревожный, как сейчас, характер эпохи не был вызван лично его волей, он как судебной чиновник был поставлен на службу именно этому неспокойному времени.
Неважно, руководил ли им при принятии решений чистый разум, или он был вынужден приходить к определенному судебному заключению под давлением идей времени.
С другой стороны, оглядываясь вокруг, он убеждался, что нигде не осталось следов влияния, оставленного юношей по имени Киёаки, его пылкими чувствами, его смертью, его красиво прожитой жизнью. Не было следов того, что с его смертью что-то сдвинулось, что-то изменилось. Все выглядело так, словно Киёаки просто старательно стерли со страниц истории.
Хонда обратил внимание на странное предвидение, которое было в его объяснениях девятнадцать лет назад. Ведь Хонда, говоривший о крахе, который терпит воля, вознамерившаяся влиять на историю, дошел до того, что обнаружил собственную полезность в крахе воли, и снова завидовал безволию Киёаки, не оставившему следов, заметных через девятнадцать лет, и не мог не признать, что именно в его друге, который полностью погрузился в историю, больше, чем в нем, проявилась сущность отношения человека с историей.
Киёаки был красив. Он промелькнул в этом мире без цели, без смысла. Но обладал исключительной красотой. Так же как миг, в который была пропета строка начальной песни: «В житейской суете свершает за кругом круг та бадья, что воду черпает… Все бренность…»
Из тумана ускользающей красоты выплыло еще одно молодое лицо — суровое лицо уверенного в себе человека. В Киёаки исключительным была только красота. Все остальное определенно требовало нового рождения, появления в другой жизни. То, что ему не соответствовало, что так ему не шло…
Другое молодое лицо появилось в летний день из-под поблескивающей проволочной маски кэндоиста: оно было мокрым от пота, с раздувавшимися ноздрями, с четкой линией губ, будто сжавших клинок.
В неясном свете сцены Хонда видел уже не двух прелестных женщин, черпающих морскую воду. Там то ли сидели, то ли стояли странно изящные в лунном свете, разделенные временем два юноши, обремененные тщетной работой, сверстники, которые издали казались очень похожими, а вблизи бросалась в глаза их полная противоположность. Они попеременно, один грубыми, привычными к деревянному мечу ладонями, другой — изнеженными белыми пальцами, сосредоточенно черпали воду времени. И словно свет луны, пробивающийся меж облаками, мелодия флейты временами словно пронзала их бренные тела.
Юноши по очереди тянули по кромке воды телегу, украшенную шелковыми лентами. Однако теперь в ушах Хонды на смену тем изящным, чуть утомленным стихам: «В житейской суете свершает круг за кругом та бадья, что воду черпает… Все бренность…» внезапно пришли другие, передающие буддийское: «Живое все, верша круговорот, является в шести кругах — подобно колесу, начала и конца не знающему». На сцене безостановочно крутились колеса телеги.
Хонда вспомнил многочисленные учения о круговороте жизни, которыми он в свое время зачитывался.
И круговорот существования, и переселение душ в источниках назывались Samsara. Круговорот человеческого существования предполагал, что жизнь, не зная конца, вращается в мире призрачного бытия, или, другими словами, в шести кругах — аду, мире голодных духов, мире скотов, мире демона Ашуры, мире людей, мире небожителей. Однако в слове «возрождение» указана возможность отправиться в свое время из мира призрачного бытия в мир истинного бытия — нирвану, когда круговращение прекратится. Круговорот человеческого существования обязательно предполагает возрождение, но возрождение нельзя непременно назвать круговоротом человеческого существования.
Буддизм признает субъект круговорота человеческого существования, но не признавал субъект равновесия вечного постоянства. Мне отказывают в существовании, следовательно, решительно не признают существования души. Единственное, что признается, — это ядро, которое постоянно перетекает из одной формы в другую, только мельчайшая частичка внутри души. Именно она — субъект круговорота жизни, чувство Алая, как его называет учение виджняптаматрата.
Вещи этого мира нигде во вселенной не имеют своей субстанции: живые существа не обладают духом как главной сущностью, неодушевленные предметы, что возникли на основе связей, не имеют внутренней сущности.
Если предположить, что субъектом круговорота жизни является чувство Алая, то получается, что круговорот определяется кармой. И тут начинаются свойственные буддизму многочисленные разногласия, взаимоисключающие точки зрения, которые есть следствие различных доктрин. Одни учения утверждают, что чувство Алая уже осквернено грехом, поэтому именно оно и есть карма, другие — что чувство Алая запятнано наполовину и чистая часть хранит путь к освобождению от круговорота жизни.