Дверь медленно приоткрылась. Фусако оделась в красное фланелевое кимоно. Ярко-лимонный оби был завязан сзади в виде бабочки. Она завязала его чуть выше, чем надо. Закрыв за собой дверь, Фусако пристально взглянула на Кадзуо и тихонько засмеялась. Ее движения были на редкость мягкими и спокойными. Совсем не такими, как обычно. Она подошла к стулу, на котором сидел Кадзуо, и тихо села к нему на колени. Потом начала поигрывать пальчиками, чтобы привлечь к себе мужское внимание. Кадзуо увидел, что каждый ее ноготок был выкрашен розовым лаком.
— Я слышал, ты заболела.
— Да.
— Это ничего, что ты не в постели?
— Ничего.
— Что-то ты невеселая сегодня.
Вместо ответа Фусако посмотрела куда-то вдаль и снова легонько засмеялась. Кадзуо, как всегда, обнял ее за плечи. И только сейчас почувствовал, как она напряжена. Это напряжение подхлестнуло его. Он первый раз поцеловал ее так, как целуют взрослых женщин. Ее губы не были сухими. Кадзуо был одержим словом, которого он больше всего боялся. Порвать. Он не знал, что ему делать. Как поступить. Она сломается. Я ее порву. Фусако тихо сидела в его объятьях. Вожделенная плоть была в его руках, он держал ее на коленях.
И только тут он заметил, что Фусако не закрыла дверь на ключ. Он встал, и пошел к двери, чтобы повернуть ключ в замке, и в этот момент в дверь постучали. За дверью была Сигэя. В руках она держала поднос с чаем и сладостями. Когда Кадзуо выглянул из-за двери, она шепотом сказала ему: «Можно вас на минутку?» Он вышел в коридор, прикрыв за собой дверь. Сигэя опустила поднос на столик, стоявший сбоку, и отозвала Кадзуо в глубь коридора. От нее пахло дешевым кремом. Полушепотом она сказала ему:
— Вы догадываетесь, чем она больна?
— Чем?
— У нее сегодня утром начались… ну, вы меня понимаете…
— Не может быть. Ей ведь всего девять лет.
— У некоторых, бывает, и раньше начинается. У меня тоже рано начались. Так что ничего здесь уже не поделаешь.
— В каком смысле?
— Я вам не говорила, но на самом деле это моя дочка.
Сигэя вернулась к столику за подносом. Потом неслышно зашла в гостиную, Кадзуо последовал за ней. Фусако тихо ждала. Кадзуо показалось, что вся комната окрасилась в цвет крови, он ощутил терпкий солоноватый запах.
Сигэя поставила поднос и вышла. Фусако молчала. Кадзуо тоже никак не мог заговорить. Сбоку от него сидит женщина. Женщина, безоговорочно уверенная в ребе.
Что-то мешало ему сосредоточиться. Наконец Кадзуо заговорил, медленно выговаривая каждое слово:
— Знаешь, я, наверное, больше не буду приходить. Так что сегодня мы попрощаемся навсегда. Мне не стоит с тобой встречаться. И тебе тоже так будет лучше.
Фусако молчала. Он подошел и взял ее за руку. Отпустил. Рука безвольно упала.
— Прощай, — сказал Кадзуо.
От страха он не решился ее поцеловать.
Фусако не встала его проводить. Он вышел в коридор и, прикрывая за собой дверь, краем глаза поймал стремительную тень. Потом у себя за спиной он снова услышал этот маленький выпуклый звук. Фусако закрыла дверь на ключ. Кадзуо остановился: впервые в жизни его не было в комнате, когда этот ключ поворачивался в замке!
Белая полная женщина появилась со стороны прихожей и еще на ходу заговорила:
— Вы уже уходите? Нет-нет, так нельзя. Останьтесь!
В ее руке раскачивалась огромная половая тряпка. С тряпки, как с утопленника, падали на пол бесчисленные капли.
Кадзуо стоял спиной к запертой на ключ двери. Из комнаты не доносилось ни звука. Может быть, сейчас в этой комнате была Кирико.
Женщина подошла к нему совсем близко. Казалось, она хочет загнать его в угол, прижать к стене. И снова он услышал у себя над ухом:
— Вы уже уходите? Нет-нет, так нельзя.
ЗВУК ВОДЫ
Глядя на лучи ослепительного летнего солнца, Кикуко
[7]
почувствовала, что и ей тоже уже недолго осталось. В узком заоконном небе одно за другим плыли вспененные дождевые облака. Отраженные оцинкованной крышей соседнего патинко
[8]
, солнечные лучи плясали на потолке комнаты второго этажа, где лежала в постели Кикуко. Кухня на первом этаже почти вплотную, если не считать тонкой канавки, примыкала к спальне хозяев патинко.
Шум из этого заведения был невыносим. Особенно летом. Металлические шарики катались туда-сюда по полю и с громким стуком падали в металлические желобки, а громкоговоритель вместо бодрой музыки, призванной завлекать посетителей, изрыгал какие-то неразборчивые хрипы. В отличие от заводского, упорядоченного шума, все это звучало вразнобой и сильно действовало на нервы. В рабочие дни иногда бывали передышки, но в воскресенье после полудня шум становился непрерывным.
Вчера приходил социальный работник и уговаривал Кикуко поскорее лечь в социальную больницу на лечение.
Этот социальный работник — хороший человек. Пропитан несчастьем, как огурец маринадом. Худой, серьезный — Кикуко нравилось, что он не тратит слов на соболезнования. Единственный сын этого человека был болен ДЦП и дни напролет сидел в темном, старом доме, вырезая печати. Кикуко слышала, что у него было много заказов от самых разных людей.
Кикуко знала, что рано или поздно умрет в социальной больнице. А если ложиться в больницу, чтобы умереть, то лучше уж подольше протянуть дома. Кроме того, так уж повелось, что именно она, выползая на кухню в светлое время суток, готовила завтраки и обеды для обитателей этого дома, в котором не было женских рук, кроме ее собственных. За ужин отвечал старший брат Кикуко — Сёитиро
[9]
, которому недавно исполнился двадцать один год. Мужчины ведь ничего толком не умеют — на ужин чаще всего хлеб с салатом.
Вдобавок сосед — хозяин патинко — недавно решил расширить свое дело и за хорошие деньги покупает этот дом. Поэтому домовладелец выгоняет всю семью на улицу.
«Вот когда ничего больше не останется, кроме как съехать отсюда, тогда и лягу в больницу», — решила для себя Кикуко. Их семья сидела на социальном пособии.
В изголовье у Кикуко воняла плевательница. Горло было забито мокротой. Но для того, чтобы прокашляться и сплюнуть, требовалось слишком много усилий. Эти простые действия были для нее тяжкой, мучительной процедурой. Ночью все ее тело намокало от пота, но днем, как ни странно, она совсем не потела, несмотря на жару. Ее холодная, высохшая кожа потеряла эластичность, а глубоко внутри под кожей всегда ощущался ровный жар.