Колас был главным действующим лицом этих вечерних собраний: во-первых, ему было что рассказать, и, во-вторых, рассказывал он с большим воодушевлением. Иногда он говорил о своих приключениях, иногда – о злоключениях. Что касается приключений, то некоторые из них произошли с ним в действительности, хотя по большей части Колас их выдумывал, предполагая совершить эти подвиги как-нибудь потом, в будущем. Он рассуждал так: какая-то высшая сила заставляет меня стать бродягой, и тем более сейчас, когда у меня нет одной ноги. Идти от деревни к деревне, зарабатывая себе на жизнь разными хитростями…
– Ну да, шляться, как какой-то проходимец, – ворчал Хуан-Тигр.
– Нет, – продолжал Колас, – жить честным трудом странствующего артиста. Кроме того, хромому гораздо легче произвести хорошее впечатление на деревенскую публику.
– Нет уж, сынок, ты эти шуточки брось. А если говорить серьезно, то будущей зимой ты должен наконец закончить свою учебу и стать адвокатом.
– Предположим. А пока мне что делать?
– А пока…
Хуан-Тигр не знал, как на этот вопрос ответить, потому что его опять охватило смутное желание, чтобы Колас снова исчез… Пытаясь себя обмануть, Хуан-Тигр приписывал Коласу свое собственное подсознательное желание. И он сказал так:
- Ты с нами всего какие-то жалкие две недели, а уж опять навострился бежать…
Когда Колас с ходу сочинял эти истории о своих приключениях – то страшных, то смешных, то трогательных, – Кармина, вся до самой макушки, покрытой огненно-рыжими волосами, трепетала: вместе с Коласом она мысленно повторяла весь эфемерный маршрут его воображаемого путешествия, следуя за ним наподобие огненного хвоста безрассудной кометы. Коласу можно было не смотреть на Кармину, он и так знал, что она сопровождает его в этом путешествии по призрачному царству мечтаний. Ему представлялось, что вот так, вдвоем, они бороздят пространства: оседлав помело, он летит над землей, а у него за спиной сидит Кармина, крепко сжимающая его грудь обеими ручонками.
Но случалось, Колас рассказывал и о своих злоключениях – о тяготах, страданиях и лишениях походной солдатской жизни; о грубости и жестокости офицеров, которые притесняли подчиненных; о том, как издевались над побежденными; о том, как враги устраивали им засады… Рассказал Колас и о сражении, в котором его ранили, о том, как ему отрезали ногу, как он лежал в госпитале, страдая от мучительных кошмаров лихорадки… Рассказывал он и о других столь же печальных событиях. Тогда глаза Кармины наполнялись слезами, и она начинала судорожно рыдать.
– Не девчонка, а наказание! – визжала донья Марикита. – Своим хлюпаньем и хныканьем она отравляет нам все удовольствие слушать эти забавные истории. Или ты, малявка, не понимаешь, что все это уже было да сплыло? Да и где? На самом краю света, за морями-океанами! Ну и дурочка же ты – принимать близко к сердцу чужие беды, от которых тем более что и следа-то не осталось. Это все равно что надеяться растолстеть от лакомств с королевского стола, хотя мы в глаза их не видали…
И Кармина с плачем убегала, скрываясь в милосердном сумраке. А донья Илюминада, наблюдая за Коласом, безмолвно говорила самой себе:
«Коласин ты мой, Коласин, бородушка из пакли! Что ни день, все меняется твое личико… Неужели же ты не замечаешь, что под тобой – вулкан, в пламени которого у тебя сгорит все – и твоя бородка, и твое сердечко? Ты приехал сюда с закоченевшим, иссохшим сердцем, но оно упало на пылающие уголья, сгорев в них, словно ладан в кадильнице, и теперь стало облачком, рвущимся в небо. Оно непременно станет искать себе выхода, чтобы улететь – если не через дверь, так через трубу. Этого тебе не избежать».
Однажды в начале июня, на закате дня, Колас и Кармина на несколько минут остались вдвоем возле прилавка Хуана-Тигра. Оба чувствовали себя неловко. И вдруг Колас, будто он говорил сам с собой, пробормотал:
– Как долго тянется этот вечер! Похоже, будто день и не собирается уходить, то ли он чего-то ждет от нас, то ли хочет дать нам задание на завтра. – Колас помолчал, а потом спросил: – О чем ты сейчас думаешь, Кармина?
– Думаю, как это было бы замечательно – испытать те приключения, которые ты выдумываешь и о которых рассказываешь, – шепотом, тяжело дыша, ответила Кармина, прикрыв глаза.
– Что ж, это зависит от тебя.
– От меня, Колас?
– Этой ночью, перед рассветом, мы уйдем отсюда навстречу нашей судьбе.
– Нет, нет, Колас… Колас, Колас… Нет, нет, нет…
– А я-то думал, что уже избавился от иллюзий… Какой же я все-таки фантазер! Я опять обманулся, потому что думать, будто ты уйдешь со мной, – это, как оказывается, еще одна иллюзия.
– Нет, Колас, нет. Я не говорила, что не уйду с тобой. Я имела в виду… Я хотела сказать, что не могу поверить… Не могу поверить… – Кармина разрыдалась. И, продолжая всхлипывать, пробормотала наконец сквозь слезы: – Не могу поверить, что ты захочешь взять меня с собой…
– Ну тогда этой ночью, на рассвете.
За ужином Кармина ничего не ела. Донья Илюминада, хоть и догадавшись, в чем дело, решила не докучать ей своими расспросами. Когда вдова, отужинав, стала собираться в гости к Хуану-Тигру, Кармина сказала:
– Сеньора, вы мне всегда говорили, что самое большое удовольствие, которое я только могу вам доставить, – это поступать в свое удовольствие.
– Да, доченька. И если ты мне до сих пор не доставила этого удовольствия, то это скорее всего потому, что о моем удовольствии ты заботилась слишком усердно.
– А если бы я доставила вам большое неудовольствие?
– Если речь идет о твоем удовольствии, то этого просто не может быть. А это большое неудовольствие, моя хорошая, и будет самым большим моим удовольствием.
– Уж и не знаю, как лучше сказать, чтобы вы поняли. Ну вот если бы ради своего удовольствия я совершила какую-нибудь глупость… То есть то, что люди называют глупостью…
– Если ты сама, по совести, не считаешь это глупостью, то не все ли тебе равно, как это называют люди? А вот если совесть говорит тебе, что это действительно глупость, то тогда дело принимает совсем другой оборот. Тогда вместо того, чтобы поступать в свое удовольствие, ты будешь терзать себя угрызениями совести, печалиться, раскаиваться. В том-то и заключается настоящее удовольствие, что, доставив его себе, человек никогда в этом не раскается, как бы плохо для него оно ни кончилось. И, сколько бы раз ни представлялся ему новый случай, человек всегда не раздумывая будет делать то же самое.
– Нет, я не сделаю ничего, в чем мне пришлось бы раскаиваться. Нет, никогда мне не доведется в этом каяться. Но ведь даже и тогда…
– Говори, моя хорошая, говори.
– Если, поступая в свое удовольствие, я, по мнению людей, пойду против закона…
– Какого закона, милая?
– Против закона… закона… Не знаю, как сказать. Против закона, о котором говорят люди.