Эрминия никогда не покидала своего дома и только по воскресеньям ходила в церковь. Улица внушала ей ужас: ей было страшно выставлять себя на всеобщее обозрение, встречать осуждающие взгляды, грубые, презрительные, насмешливые и издевательские реплики в свой адрес. Когда Эрминия шла по улице, опустив голову и спрятав лицо под вуалью, она чувствовала себя мусором, выброшенным на середину улицы, – мусором, на который все нарочно плевали и который все топтали. Думая об этом, Эрминия страдала не столько из-за себя, сколько из-за Хуана-Тигра. А ему, наоборот, хотелось показывать людям свою жену как можно чаще, красуясь и гордясь ею, и тем самым бросать надменный вызов клевете и злоречию. Вначале Эрминия заявила, что не будет выходить из дому даже в церковь – вот разве что к ранней обедне, и Хуан-Тигр этому капризу не воспротивился. Но потом, на правах мужа, обязал ее ходить вместе с ним к полуденной обедне в церковь святого Исидора, самую посещаемую в Пиларесе. Хуан-Тигр вел свою жену под руку. Он размеренно и величественно шествовал, выпрямив спину, выпятив грудь и вытянув шею высоко вверх, на целую пядь; на эту шею, как на острие копья, была насажена круглая голова. А неумолимые взоры его воинственных очей были как молнии, вонзавшиеся в нечестивцев. Если Хуану-Титру вдруг начинало казаться, будто кто-то из прохожих посмел взглянуть на них – на него или на его жену – насмешливо и непочтительно, то он, бросив на предполагаемого обидчика грозный взгляд, тут же снимал, словно в знак насмешливого, но властного приветствия, свой огромный цилиндр. Этим жестом Хуан-Тигр словно бы говорил: «Вот мой лоб, ничем не прикрытый, у вас перед глазами. Ну и как, где тут рога? Ага, так это вам только показалось! А даже если бы они и были, так и что из того? Ведь и у Моисея,
[40]
когда он диктовал заповеди Закона, они тоже были. Понятно вам? Так что поосторожней со мною! Ну и кто он, интересно такой смелый, кто не побоится подойти поближе к моим рогам святого? Да от него и мокрого места не останется! Черт побери! Честь этой женщины очевидна, ни для кого не доступна и недосягаемо прекрасна, как деревце, растущее на холме, под куполом небес».
Но Эрминия, хоть и гордилась своим мужем, все-таки не могла, оказавшись среди людей, не страдать – больше за своего Хуана, чем за себя саму: в ее ушах звенела – то тише, то громче – безымянная сплетня, которая была как эхо волны, исчезающей среди грозных скал.
Однажды ночью, на супружеском ложе, под покровом благосклонной тени, Эрминия, положив голову на волосатую грудь Хуана-Тигра, похожую на подушку из конского волоса, и привычно поглаживая пальцами его пышные усы, набралась смелости и сказала:
– Скука, Хуан, – худший враг женщины. До того как я, Хуан, тебя полюбила, я смертельно скучала в том жалком, постылом доме, где родилась. Мне казалось, что там меня заточили на всю жизнь. Я мечтала о свободе. Я чувствовала, что уже не смогу жить, если когда-нибудь моя мечта не исполнится. И именно поэтому я тогда… Ты понимаешь, что я имею в виду?
Подушка из конского волоса сильно надулась, а потом шумно сдулась. Хуан-Тигр понял, что она имела в виду. И Эрминия продолжала:
– Теперь мне уже не скучно дома, Хуан. Умоляю тебя, дорогой, ради нашего сына, не сомневайся в этом! Но я по-прежнему все еще мечтаю, мечтаю, мое желание исполнилось. Я до последнего часа моей жизни могу счастливо прожить здесь, в нашем доме, с тобой и с Мини. И ты не разрешай мне выходить из дому, не разрешай! Ты выпустишь меня из дому только для того, чтобы увезти далеко-далеко отсюда – чтобы увидеть что-то интересное, новое и непохожее на то, что у меня всегда перед глазами. И через несколько лет, когда Мини подрастет, обещай мне, что мы отправимся в настоящее путешествие. Ну, например, съездим в Мадрид. Хотя мне больше хотелось бы в Лурд.
[41]
Обещай мне это, даже если ты не собираешься исполнять это обещание: уже одним этим я буду счастлива, дав волю моему воображению.
– Обожаемая моя жена, – ответил Хуан-Тигр, – я с тобой совершенно согласен. Обещаю исполнить то, о чем ты просишь. Мы поедем в Мадрид, а из Мадрида – в Лурд, когда Мини подрастет и его уже можно будет взять с собой в путешествие. А это будет, я думаю… думаю… ну, скажем, в мае, когда ему исполнится три месяца.
– Хуан, Хуан, – всхлипнула Эрминия, – какой же ты хороший…
– Глупенькая, ведь и мне тоже нравятся путешествия. И, кроме того, нужно приобретать опыт. Да ты и сама поймешь. Поймешь, как приятно покидать родной дом, а еще приятнее – в него возвращаться. Хотя мы, как бедуины, взвалим, можно сказать, наш дом себе на плечи, потому что возьмем с собой Каргу, чтобы она занималась Мини, – и тогда нам с тобой можно будет время от времени оставаться наедине. Ну ты понимаешь…
Этот ночной разговор состоялся в конце марта. Май налетел внезапно. Хуан-Тигр решил отправиться в путь накануне дня святого Исидора, воспользовавшись пятидяесятипроцентной скидкой на билеты. Карга, прежде чем решиться на столь опасное путешествие, исповедалась, причастилась и оставила завещание, в соответствии с которым единоличным наследником всего ее имущества был Мини, хотя имущество это состояло из пары серег с бисерными подвесками и кашемировой шали.
На станцию их пришли провожать донья Марикита, донья Илюминада и уже поженившиеся Кармина с Коласом. Кармина обнаруживала робкие признаки наступившей беременности, а Колас, как и всякий автор первого произведения, имел очень самодовольный вид. Донья Марикита, как если бы речь шла о путешествии на край света, вопила:
– Больше я никогда вас не увижу! Когда вы вернетесь, я уже буду в обществе дона Синсерато. – И она вытирала себе глаза носовым платочком размером с почтовую марку.
Донья Илюминада, чье лицо было все таким же непорочно-чистым и печальным, улыбалась.
И вот они уже в поезде, в скромном купе третьего класса. Путешествие началось. Вот они уже едут – час, другой… «Осталось еще целых четырнадцать часов, – думает Карга, донельзя возбужденная и объятая раскаянием. – И зачем это только я поехала?» И хотя поезд идет с более чем смехотворной скоростью, старухе кажется, будто он мчится с головокружительной быстротой. Карга боится, что они вот-вот налетят на деревья, на телеграфные столбы, на деревенские домики или что поезд свалится с моста в реку. Первый туннель (оглушительный лязг, кромешная тьма!) вызвал у Карги столь дикий ужас, что у нее прервалось дыхание и, пока они снова не выехали на свет, крик из ее груди так и не мог вырваться наружу. «Пречистая Дева! Святой Апапуций! – восклицала она, поминутно крестясь. – Я думала, что мы падаем в бездонную яму – глубокую-преглубокую…»
Хуан-Тигр, Эрминия и остальные пассажиры (а всего их было четверо) от всей души потешались над испугами и гримасами старухи, то и дело крестившейся и вздрагивавшей. Один из пассажиров – Сиприано Моготе, виноторговец: он едет покупать вино в Бембибре, в провинцию Леон. В том, как он веселится, чувствуется что-то неестественное и нарочитое: и в его показном смехе, и в его манере переводить свои прищуренные глазки то на Хуана-Тигра, то на Эрминию есть что-то злобное, оскорбительное. Из уважения к Эрминии Хуан-Тигр делает вид, будто он не обращает никакого внимания на все эти штучки Моготе, но все-таки начинает нервничать и зеленеть; у него уже подрагивают мочки ушей… Это зловещие симптомы. «Терпение, Хуан, терпение, – говорит он самому себе. – Леон уже близко. Как бы тебе ни было больно, молчи, прикуси язык, не показывай виду: только бы Эрминия (а она, бедненькая, и не подозревает!) ни о чем не догадалась».