Но Эрминия, в силу своей женской интуиции, уже обо всем догадалась, и раньше Хуана-Тигра, хотя из-за любви к мужу и из страха, что может произойти нечто непоправимое, делает вид, будто не обращает внимания на виноторговца – насмешника и забияку, – несмотря на то, что смертельно, до боли в сердце, страдает. Высунувшись в окошко, Эрминия пытается спрятать свое лицо от других: она чувствует, что ее щеки то густо покрываются краской стыда, то становятся мертвенно-бледными. Эрминия, как и Карга, думает: «И зачем это только я поехала? Какая же я глупая! Так мне и надо! Ведь я сама в это ввязалась… Нет, мне уже никогда не быть как все! Нельзя мне показываться на люди! Лучше уж мне до конца жизни сидеть дома, взаперти, коротая дни в одиночестве, наедине с мухами! Нет, я не за себя переживаю, хотя все это так ужасно; только бы Хуан не догадался, на что этот человек намекает».
Поезд останавливается на какой-то станции.
– Почему бы нам не сойти и не прогуляться? – спрашивает Карга. – Мне кажется, здесь очень красиво. Яблони цветут.
Моготе и другие пассажиры выходят из поезда поразмяться, прогуляться по платформе. Моготе рассказывает своим спутникам что-то интересное, и люди слушают его с жадностью: их лица отражают и ужас, и недоверие. В конце концов все разражаются гомерическим хохотом, в то же время инстинктивно поворачивая головы в сторону купе, где находятся Хуан-Тигр и Эрминия. Хотя муж с женой и не слышали, о чем говорил Моготе, они догадываются. Каждый думает про себя: «Это они про нас». Станционный служащий быстро бежит по крышам вагонов и, перепрыгивая через них, зажигает масляные лампы.
Поезд начинает тяжело подниматься в гору: это возвышенность Пуэрто де Пинарес. Тянут его две машины: одна в голове состава, другая в хвосте. Слышно, как натужно они дышат, кряхтят, задыхаются: так и кажется, что вот сейчас увидишь их, похожих на упряжку неповоротливых быков. Они, дрожа от напряжения и склонив шеи, упорно пытаются сдвинуть с места повозку, везти которую им не по силам. Поезд, потихоньку продвигаясь, поднимается в гору. Прекрасные долины, едва показавшись из-за горизонта, постепенно уходят вниз, исчезая в тени… На поля спускается ночь. Каменистые вершины отсвечивают хрустальным, шафранового цвета, блеском. Небо – аметистовое.
– С каким трудом поднимается поезд! – восклицает Хуан-Тигр. И, помолчав, многозначительно, с намеком добавляет: – Всегда и во всем приходится прикладывать немало труда, чтобы подняться над человеческой подлостью и низостью, чтобы вырасти духовно. – И, бросив взгляд на Моготе, думает про себя: «Ну как, заткнулся, свинья ты эдакая?…»
– Только расти можно по-разному, – возражает ему виноторговец. – Например, у кого-то вырастает пара хороших рогов длиной в целую вару. А по мне, так лучше оставаться коротышкой, чем таким способом подрастать. Хотя вам виднее.
Хуан-Тигр глотает горькую слюну с привкусом желудочного сока. И, не изменившись в лице, отвечает:
– Откуда же мне это виднее, приятель? Это как раз тебе видней. Это я говорю не в ущерб сеньоре Моготе, чьей личной жизни я не касаюсь. Это только к тебе одному относится: если уж ты сам – воплощенный черт, то кому, как не тебе, помнить болела ли у тебя башка, когда на ней вырастали рога? Хотя они у тебя, может, и не вырастали, а ты прямо таким рогатым и уродился. Ну а я чертей не боюсь: они удирают от крестного знамения да от святой воды. И если какой черт и вздумает меня искушать, я перекрещу его морду вот этой вот пятерней, а потом покроплю ее кровью из этой вот кропильницы. – И Хуан-Тигр подносит к физиономии Моготе свою ладонь – сначала открытую, а потом – сжатую в кулак.
Один из пассажиров с туповато-плоским лицом тяжелоатлета (на нем вельветовый, цвета зеленой сливы костюм; у него пятидневная щетина и только одна бровь, решительно пересекающая весь его лоб от виска до виска) пытается их утихомирить:
– Но, сеньоры…
– Не волнуйтесь, мил человек, – отвечает ему Моготе. – Мы с сеньором Хуаном – давние приятели. Не беспокойтесь. Чего болтать попусту, правда?
Карга, поглощенная своими страхами, которые внушает ей поезд, ничего не слышит. Эрминия с младенцем на руках замерла от ужаса, затаила дыхание. И в эту самую секунду Мини вдруг начинает реветь. Хуан-Тигр, сразу же забыв обо всем на свете, берет ребенка из рук матери. Он его баюкает и целует. Но Мини все равно ревет.
– Ах, постреленок! – шепчет Хуан-Тигр, склонившись над сыном. – Ну да, конечно, конечно… Мы тут мололи всякую чушь, а о тебе и забыли. Вы, сосунки, как часы. Ну да, да, теперь твой час. Конечно же, ты хочешь сосать. А дети, которые не ревут, они и не сосут. Сейчас-сейчас, мой светик!
Хуан-Тигр зажимает младенца под мышкой, словно пастух хлыст, а свободной рукой достает из корзинки спиртовку, кастрюльку и бутылочку с молоком, чтобы приготовить молочную смесь для рожка. Пока молоко подогревается, Хуан-Тигр время от времени рукой определяет температуру. И наконец он сам кормит Мини из соски, приняв свою обычную – смешную и трогательную – позу кормилицы, дающей младенцу грудь.
Моготе опять наглеет и начинает отпускать шуточки. Да и остальные пассажиры посмеиваются с ним заодно. Но Хуан-Тигр не обращает на них никакого внимания: его совершенно не волнует то, что происходит рядом. Сейчас для него в мире не существует никого, кроме собственного сына: вся жизнь для Хуана-Тигра умещается в этой крошечной и хрупкой жизни младенца.
А вот что касается Эрминии, она невероятно страдает, задыхаясь от непереносимого волнения.
Напряжение этой трагикомичной сцены не только не спадает, наоборот, все возрастает. Когда Мини насосался, Хуан-Тигр, сунув руку в пеленки, понимает, что младенец нуждается еще кое в чем. Продолжая оставаться безучастным к зрителям и зубоскалам, Хуан-Тигр разворачивает мокрые пеленки, снимает с ребенка испачканные подгузники и осторожно, с любовью вытирает его попку. – А потом проводит по ней, красной и воспалившейся, кисточкой в рисовой пудре. И наконец заворачивает младенца в чистые пеленки.
– Ну и ну! Виданое ли дело! – отзывается Моготе. – Чем только мужики не занимаются! Прямо диву даешься… Да разве настоящий мужик стал бы делать такое даже и со своим собственным ребенком? А уж тем более…
Незаконченная фраза повисает в воздухе. Эрминия, не выдержав, закрывает лицо платком и горько плачет, сотрясаясь от рыданий: кажется, будто это разбивается тонкий хрустальный стакан, осколки которого застревают в самом сердце… Хуан-Тигр, выходя из прострации, возвращается к действительности, хотя и продолжает смотреть неподвижным, все еще отчужденным взглядом, в его ушах отчетливо звенит эхо последних слов Моготе: «…Даже со своим собственным ребенком. А уж тем более…»
Хуан-Тигр бережно кладет младенца на колени Карге.
Потом берет Моготе за запястье и подносит его руку к своему носу, словно собираясь ее понюхать.
– Вот он, мой нос. Схватись за него. Хватай сильнее, черт тебя побери, сильнее, – глухо приказывает Хуан-Тигр. – Попробуй за него дернуть. Попробуй его вырвать. Ну, сильнее! Еще сильнее! Ну как, получилось? Так это мой нос, правда? Ну так вот и мой ребенок – он такой же мой, как и этот нос. А теперь тебя, сукиного сына, я сброшу под поезд.