Дом представлял собой строение семнадцатого века, а может, на полсотни лет поболе. Поверх террас вздымались два этажа, и плюс к тому надстройка иль чердак. Свет проникал туда сквозь слуховые окна. Их обрамляли барочные наличники кирпичной кладки, сплошь в завитках. Под уровнем террас гнездилось несколько окошек — скорее, зарешеченных бойниц, как в нижнем полуэтаже. Коричневатые, почти железного оттенка стены, то тут, то там с зеленовато-желтыми потеками, смотрелись, как я уже имел заметить, весьма уныло. На их невзрачном фоне выделялись помянутые мной наличники цвета тускнеющей слоновой кости и прочие резные украшенья. На правой стороне фасада — стрела старинных солнечных часов и циферблат со стершимися знаками; на левой — в полчеловеческого роста ниша. Все здание венчал массивный зубчатый орнамент прямоугольной формы.
Немного озадаченный, я убедился, что мое пристанище гораздо больше, чем казалось с самого начала. То место, где оно располагалось, я уже бегло описал. Добавлю, что нехоженые горы нависли с одного конца над крошечною котловиной и расступались к плоскогорью, давая ей слегка вздохнуть за невысоким кряжем. Отвесная стремнина цепенела каменной стеной недалеко от заднего фасада дома.
Что делать дальше, я не знал. Коль скоро до обеда со стариком мне все равно не свидеться, решил забраться на ближайшую гряду, понаблюдать оттуда за движением противника и подстрелить хоть сколько-нибудь дичи, которую (наивная заботливость!) рассчитывал отдать хозяину.
Я возвратился в залу за ружьем и, выходя, столкнулся с ним самим, возникшим как из-под земли: я полагал, он все еще внутри. Его сопровождали неотлучные собаки; но что особенно нелепо и комично для столь высокородного лица — под мышкой он держал внушительный кочан цветной капусты! Я сбивчиво поведал о своем намерении, добавив, что вернусь через часок-другой. Старик прошаркал мимо, не сказав ни слова.
На взгорье, куда я невзначай забрел, мне точно удалось поднять из перелеска стаю куропаток и парочку из них подбить: я поневоле сделался недурственным стрелком. На простиравшемся внизу плато не видно было ни единого движенья. Вся местность была совсем необитаемой, за вычетом, пожалуй, утлой хижины или заброшенного шалаша, чуть различимого вдали, там, где лощина переходила в тесное ущелье. Не зная этих горных мест, я все же вычислил, что до ближайшего селенья С. отсюда было километров двадцать по прямой. На некоторое время я успокоился и, радуясь своей добыче, как ребенок, вернулся около полудня.
В пустынном доме та же тишина. Казалось, что за время моего отсутствия сюда никто не заходил. Осколки стекол под окном благополучно пребывали на своих местах. Давно потухнув, головешки послушно оставались в изначальных позах. В ожидании пока неведомо чего, я стал расхаживать по зале.
Рассматривать особо в ней было нечего. Хотя бы из того, что находилось на виду. На запертые шкапчик, секретер и ларь со спинкой я покуситься не осмелился. Помимо стареньких фотографических альбомов (чреда особ минувшего столетья) в обложках из тисненой кожи, роскошно изданного по-французски тома осьмнадцатого века с гербом на переплете голубого бархата, коллекции дамасских сабель и кинжалов, устроившихся в кожаных затонах зеленоватых ножен, небольшого блюда из позолоченного серебра, порядком потускневшего от времени — небрежная рука оставила его на произвол буфетной кромки, — и двух — трех ваз: одной из тонкой на просвет майолики с искусно золоченой окантовкой, других — из разноцветной терракоты, — особенно приметными мне показались чета серебряных подсвечников на мраморной горизонтали припавшей набок этажерки в стиле Людовика XV и книжный шкап резного дуба. В шкапу хранились стародедовские летописи здешних мест на итальянском и латыни, пергаментные грамоты в огромных пухлых папках, два сборника «питомцев муз Парнаса», французские романы эпохи Просвещенья и полное собрание Вольтера.
Все книги были в дивных переплетах и с гербовыми знаками. Наудачу я раскрыл одну из них, и тотчас взгляд упал на рваный след от ногтя, пробороздившего обочину страницы напротив Тассова стиха. Стихотворенье было о любви. Попробовал определить, когда оставлен след, ибо чей, как не женский, образ может вызвать царапина возле любовной вирши? Этой отметки довольно было, чтоб возбудить во мне щемящий, нежный трепет. Давно уж женщину я видел только мельком и не вкушал ни женского тепла, ни женской ласки.
На одной из полок, пред частоколом книжных корешков, стоял предмет, немедленно привлекший мое внимание, — лиловая атласная шкатулка с зелеными прожилками. В шкатулке помещалась фарфоровая баночка, похожая на пудреницу, хотя сказать с уверенностью не берусь. Короче, женская безделка, вернувшая меня на миг к моим меланхоличным думам. Словно в ответ на них я вновь почувствовал себя под наблюденьем. Наверное, такое чувство было обычным делом в этом доме. Я оглянулся — никого. И ничего, кроме завешенного тарлатаном портрета на стене. Конечно, я примечал его и раньше, но не задерживал на нем внимания и потому теперь от удивления застыл.
С портрета поясного на созерцателя глядела довольно юная особа. Масляные краски заметно потемнели, но не настолько, чтобы невозможно было рассмотреть детали. Женщина была одета по моде конца прошедшего — начала нынешнего века: шея обхвачена высоким кружевным воротничком, обшито кружевами бархатное платье, на рукавах клубятся буфы, на груди — причудливая крестообразная подвеска из дымчатых топазов, — или breloque, как говорили о ту пору, — свисающая на шелковых блестящих лентах; с плеч ниспадает волнами широкая муаровая шаль. Каштановые волосы уложены вокруг чела тугой спиралью, как стеганая шапочка, а на макушке крошечной короной сверкает дорогая диадема. Изысканные, ясные черты отмечены печатью знатности и благородства с налетом легкого высокомерья, нередко им сопутствующего. Полуприметная округлость щек и подбородка, припухлость маленького рта невольно придавали этому лицу неявственный оттенок детскости.
Особенно живыми и волнующими были ее огромные иссиня-черные глаза. Их глубина казалась мне сродни лишь бездне взгляда старика, а следом и собак. Все та же мрачность оживляла этот взгляд, только у ней — с избытком самовластья; все та же смутная и жалкая растерянность и то же полное отчаянье. В сходстве таилось нечто большее, чем просто узы крови, коль скоро тут соединялись люди и животные. И все-таки: как много говорили сердцу моему и чувствам ее глаза!
Они как будто обладали могучей притягательною силой, сковавшею мой взгляд. Я пробовал себе представить, кем может или могла быть эта женщина. Не знаю почему, решил: она и есть владелица шкатулки, которую я продолжал вертеть в руках. Еще, должно быть, долго я пребывал бы в этом наважденье, когда бы в самом чреве дома вдруг не раздался громкий стук, наверно, опрокинутого стула, — он и вернул меня к реальности. Я вспомнил, что давно не ел, а время подходило к часу. Чего же, собственно, я жду? Хозяин был из тех, кто может предоставить гостя самому себе хоть на весь день, поэтому мне следовало проявлять настойчивость. Но как? Набравшись смелости, я зашагал в поварню, надеясь отыскать там старика, если, конечно, кочан капусты предназначался именно к обеду… На самом деле я хотел понять, что означает этот шум: теперь любая мелочь приобретала для меня особый смысл.