Снова вспышка молнии; теперь они с такой частотой следовали друг за другом, что своды камеры были подёрнуты нервно подрагивающей зыбью бледного, мертвенного света. Клянусь Всевышним, там действительно висел человек; с лицом, почти закрытым огненными — прядями волос, с большим, безгубым ртом, полуоткрытым, словно готовым к очередному взрыву смеха, с рыжей спутанной бородой — он удивительно походил на петуха. В выражении лица ни малейшего намёка на страдание — и это при такой-то пытке, когда закованные в железные кольца руки и ноги растянуты в разные стороны! Я смог лишь неуверенно пролепетать: «Кто ты, человек на стене?» — как новый удар грома прервал меня.
— Тебе следовало бы узнавать меня с закрытыми глазами, баронет! — донёсся до меня насмешливый голос. — Говорят, тот, кто ссужает деньгами, узнаёт должника по запаху!
Страшное предчувствие заставило меня содрогнуться:
— Должно ли это означать, что ты?..
— Именно. Я — Бартлет Грин, ворон ревенхедов, патрон неверующих Бридрока, победитель этого святого бахвала Дунстана, а в настоящее время здесь, под вывеской «У холодного железа» или, если тебе больше нравится, «У пылающего костра», гостеприимный хозяин для таких вот поздних заблудших пилигримов, как ты, весь из себя всемогущий покровитель Реформации!
— И распятый затрясся всем телом в бешеном хохоте, самое удивительное, что при этом он, казалось, не испытывал ни малейшей боли.
— Теперь мне конец, — прошептал я и, заметив узкие, покрытые плесенью нары, обреченно рухнул на них.
Снаружи неистовствовала гроза. Даже если бы я хотел, вести разговор при таком грохоте было невозможно. Да и о чем тут говорить, когда впереди неизбежная смерть, к тому же не лёгкая и быстрая, так как уже наверняка известно, что это я — тайный сообщник ревенхедов! Слишком хорошо осведомлён я о хитроумных способах Кровавого епископа, коими он подводит к раскаянью свою жертву, так что та «ещё при жизни созерцает райские кущи».
Безумный страх душил меня. Я не трус, но одно дело честная рыцарская смерть на поле брани, другое… При одной мысли о жутком профессиональном ощупывании палача перед пыткой, когда окружающий мир расплывается в неверном кровавом тумане, меня охватывал неописуемый, умопомрачительный ужас. Страх боли, которая предшествует смерти, — это как раз то, что загоняет каждое живое существо в ловчую сеть земной жизни: если бы этой боли не было, не было бы больше страха на земле.
Гроза бушевала по-прежнему, но я её не слышал. Время от времени моего слуха достигал воинственный клич или дикий хохот, грохотавший со стены, которая чёрной зловещей громадой вздымалась напротив; но и это не могло вывести меня из оцепенения. Весь во власти страха, я перебирал в уме какие-то сумасбродные проекты спасения, о котором нечего было и помышлять.
О молитве я даже не вспомнил.
Когда же раскаты грома замерли вдали — впрочем, не знаю, быть может, с тех пор уже прошли часы, — мои мысли стали спокойней, разумнее, хитрее… Итак, моя судьба — в руках у Бартлета, если только он уже не сознался и не выдал меня. Моя ближайшая задача — выяснить, что он намеревается делать: говорить или молчать.
И только я собрался со всей возможной предусмотрительностью прощупать, не удастся ли склонить Бартлета к молчанию, ведь ему-то терять уже нечего, как произошло нечто до того неожиданное и ужасное, что все мои хитроумные планы рассыпались как карточный домик.
Бартлет Грин, извиваясь, словно в каком-то кошмарном танце, всем своим гигантским телом, стал медленно раскачиваться на цепях, казалось, ему вздумалось размяться. Амплитуда постепенно увеличивалась, ритм колебаний становился всё более размеренным — в неверных предрассветных сумерках майского утра распятый разбойник качался на своих цепях с тем же удовольствием, с каким мальчишка взлетает на качелях к верхушкам весенних березок, с той лишь разницей, что все его кости и суставы трещали и скрипели словно на сотне самых кошмарных дыб.
В довершение всего Бартлет Грин — запел! Сначала его голос был довольно благозвучен, однако очень скоро он стал пронзительным, напоминая звучание шотландских пиброксов, и пение превратилось в захлёбывающийся от грубого животного восторга рёв:
Эх, было дело той весной —
хоэ-хо! — после линьки в мае! —
Кошачьи свадьбы, пир горой…
Ничто не вечно под луной,
все кончилось однажды.
В мае, котик? — Мяу!
Стал ворон паче снега бел —
хоэ-хо! — после линьки в мае! —
Сошедший в бездну, как в купель,
воскреснет для бессмертья.
Взлетит жених на вертел!
В мае, котик? — Мяу!
Повешенный на мачте —
хоэ-хо! — после линьки в мае! —
плыву за горизонт
в серебряном ковчеге
сквозь огненный потоп.
Хо, Мать Исаис, хоэ!
Утратив дар речи, слушал я это дикое пение, совершенно уверенный, что главарь ревенхедов сошёл от пытки с ума. Ещё и сейчас, когда я пишу эти строки, кровь леденеет у меня в жилах при одном только воспоминании…
Потом вдруг загремели запоры на окованных железом дверях, и вошёл надзиратель с двумя стражниками. Замки, которыми цепи крепились к вмурованным в стену кольцам, были отомкнуты, и распятый, как подкошенный, во весь рост рухнул на каменные плиты.
— Ну вот, и ещё шесть часов минуло, мастер Бартлет! — с издёвкой осклабился надзиратель. — Ничего, скоро у вас будут качели получше. Ещё разок покачаетесь на этих, уж коли вам это доставляет такое удовольствие, ну а уж потом, как Илия Пророк, взлетите на огненной колеснице до самого неба. Вот только сдается мне, что повезёт она вас прямехонько в колодец Святого Патрика, где вы и сгинете на веки вечные!
Удовлетворенно ворча, Бартлет Грин дополз на своих вывернутых в суставах конечностях до охапки сена и ответил с твёрдостью необыкновенной:
— Давид, ты, благочестивая падаль в обличье тюремщика, истинно говорю тебе, ещё сегодня будешь со мною в раю, если только моя милость соблаговолит тронуться в путь не мешкая! Но: оставь надежды всяк туда входящий, ибо там всё будет совсем по-иному, чем ты себе воображаешь в своей жалкой папистской душонке! Или, может быть, чадо моё возлюбленное, мне сейчас на скорую руку крестить тебя?!
Я видел, как стражники, эти здоровые грубые парни, в ужасе осенили себя крестным знамением. Надзиратель отшатнулся в суеверном страхе и, сложив пальцы в древний ирландский знак от дурного глаза, крикнул:
— Не смей смотреть на меня своим проклятым бельмом, ты, исчадие ада! Мой покровитель, Святой Давид Уэльский, именем которого я наречён, знает меня ещё с пеленок. Он отведёт от своего крестника и злой наговор, и сглаз!
И все трое, спотыкаясь, бросились к дверям, сопровождаемые бешеным хохотом Бартлета Грина. На полу осталась коврига хлеба и кувшин с водой.
На некоторое время воцарилась тишина. В камере стало светлее, и я смог наконец разглядеть лицо моего товарища по несчастью. Его правый глаз мерцал какой-то призрачной, молочно-опаловой белизной. Этот неподвижный взгляд, казалось, жил сам по себе, созерцая недоступные бездны порока. Это был взгляд мёртвого, который, умирая, встретился глазами с дьяволом. Слепой белый глаз.