Как бы то ни было, раздался звонок, старик пошел отворить и вернулся с двумя мужчинами. Он сказал:
— Это он! — и показал на меня.
Один из мужчин положил мне руку на плечо и произнес: «Именем закона!»
В этот миг страшного испуга я совсем не мог сообразить, что со мною происходит. У меня было только совсем смутное ощущение, что старик меня надул. Его лицо без подбородка привело меня внезапно в бешенство, и я ухватил его обеими руками за бороду. Оба полицейских мигом бросились на меня, отдернули назад, и один из них сказал…
Бога ради, не гляди на меня с таким ужасом, Стеффи! Если я спокоен, то ведь и ты можешь оставаться спокойной. В конце концов, эта история произошла ведь со мною, а не с тобой… Хочешь ты, чтобы я рассказывал дальше? Ну так слушай. На чем я остановился? Да… Один из полицейских сказал: «Не выходите из себя и следуйте спокойно за нами». А другой прибавил: «Ему, видно, наручников захотелось!» Тогда я дал им себя увести.
Когда мы вышли через стеклянную дверь в переднюю, я оглянулся и увидел маклака, безмятежно сидевшего за столом и продолжавшего писать. Моя судьба его больше не интересовала. Эта невозмутимость опять привела меня в неистовство. Я хотел на него броситься, но оба полицейских крепко меня держали. Началась драка, два кресла опрокинулись, стекла в двери разбились вдребезги. Но они вдвоем были сильнее меня и в конце концов меня одолели. Они дали мне нести мое пальто и повели вниз по лестнице; один шел впереди, другой сзади. Лестница была узкая и витая, и спускаться со ступеньки на ступеньку нужно было осторожно, потому что в старом доме было довольно темно. Вдруг шедший за мною полицейский поскользнулся и упал, а в следующее мгновение я обеими руками так толкнул другого в спину, что он покатился вниз. Затем я помчался вверх по лестнице. Не знаю, как это случилось, но я сразу опередил их на целый этаж и продолжал нестись дальше, на третий этаж и на чердак. У меня вовсе не было какого-нибудь определенного плана побега, определенного умысла или намерения. Я все делал инстинктивно. Мне только хотелось быть свободным, отделаться от обоих мужчин, никакой другой мысли у меня не было. Дверь на чердак была приоткрыта. Я вбежал туда, выхватил ключ из скважины и заперся изнутри. Это было узкое помещение с двумя дверями, и каждая дверь вела в такую же узкую каморку. Все три помещения были завалены хламом. Поломанная мебель, доски, соломенные тюфяки валялись вокруг меня. Я стал искать, куда бы спрятаться. Таких мест было много, но, где бы я ни прятался, через несколько минут меня бы нашли. Я не видел возможности отсюда ускользнуть, а оба полицейских уже ломились в дверь.
И тут меня внезапно охватило отчаяние. До этого мгновения я был неспособен соображать. Теперь же я понял, что мне предстояло. Я увидел себя в тюремной камере. Ты знаешь, я — деревенский житель. В городе — и то мне тесно. В камере я совсем бы не мог дышать. А затем: за мною будут следить, будут подглядывать и подслушивать. Мне скажут: «Встаньте», — и я должен буду встать. Скажут: «Идите» я должен буду идти. Должен буду давать объяснения и отвечать на вопросы. Должен есть, и спать, и работать, когда другим заблагорассудится, чтобы я ел, спал и работал. Этого перенести нельзя! А вчера еще я был свободен, мог делать, что хотел, мог предпринимать всевозможные вещи. В голове у меня в этот миг ожили планы, с которыми я годами носился и которых никогда не приводил в исполнение. Бесцельные и незначительные вещи! Как жгучий грех, припомнилось мне, что я еще ни разу не пил пива через соломинку; говорят, что от этого пьянеешь, а я еще этого не попробовал. Затем — давнее мое намерение как-нибудь следовать по пятам за каким-нибудь незнакомым человеком, чтобы посмотреть, что он делает, как он зарабатывает хлеб и как у него проходит день. И то, что мог бы сегодня сидеть на скамейке в городском парке, ждать приключения и напугать какую-нибудь девицу, выдумав какую-нибудь сумасбродную историю, — все это проносилось у меня в голове, все это я мог сделать еще вчера, вещи вздорные, конечно, вещи смешные, но это была свобода. И я видел, как я был богат, несмотря на всю свою бедность, видел, что был державным распорядителем своего времени; мне уяснилось как никогда, что это значит — свобода! А теперь я стал пленником, арестантом; шаги мои по узкому чердаку между хламом были моими последними шагами. У меня кружилась голова, в ушах шумело: свобода! свобода! свобода! Сердце готово было разорваться от одного-единственного желания: свободы! Еще бы только один день свободы, еще только двенадцать часов свободы! Двенадцать часов!.. И в это время я слышал, как полицейские взламывают дверь, сейчас они войдут, спасения нет, и тут я решил не даваться им в руки, лучше умереть… Будь же спокойна, Стеффи, упреки ведь не имеют теперь никакого смысла.
Я подошел к окну. Внизу был сад. Немного дерна, кусты сирени в цвету, несколько цветочных клумб, фуксии или, может быть, анютины глазки или гвоздики. И среди них — дерево. Из одного открытого окна доносилась музыка граммофона: «Принц Евгений, рыцарь благородный».
И эта песня вдохнула мужество в меня. Я решил при словах «крепость города Белграда» броситься вниз. Я закрыл глаза, но слово «Белграда» слишком скоро пришло, и я отложил это до слова «пролом» — «повелел пролом в стене устроить». Но в следующий миг опять отложил до слова «вперед» — «вперед помчаться». Да, на нем я остановился твердо, это было слово подходящее, похожее на команду. Я выгнулся из окна, солнце припекало мне голову, и я упивался последними мгновениями, и затем это пришло — «вперед»! Я оттолкнулся, потерял опору, слышал еще, как часы на колокольне начали бить девять, и потом…
— Что потом? — крикнула Стеффи Прокоп.
Она схватила Дембу за плечо и глядела на него в упор широко раскрытыми глазами.
— Ничего, — сказал Демба. — Я потерял сознание.
— Сразу потерял сознание? — прошептала девушка, бледнея от ужаса.
— Нет, не сразу. Я соскользнул по кровле, крытой черепицами, это я еще помню. И потом две ласточки вылетели из своего гнезда около желоба. Мне показалось также, будто я слышу крик, и в тот же миг я почувствовал странный, много лет уже не ощущавшийся мною гнев против моей матери. Как-то давно, видишь ли, когда я был малюткой, мать уронила меня на землю. И тогда у меня возникло это чувство, не то страх, как бы со мной чего ни случилось, не то гнев, потому что мать моя вскрикнула. И такое же чувство теперь опять появилось. Но сейчас же после этого я лишился сознания. Должно быть, я при падении ударился обо что-нибудь головою, о стену дома, может быть, или о желоб на крыше.
Придя в себя, я не знал, что случилось. Я постарался думать. Это не удалось. Я не мог фиксировать ни одной мысли. Это было мучительно. Но потом вдруг мысли зашевелились. «Кто я, в сущности, такой?» — возник в голове вопрос. Не так ясно, не в виде фразы, как я его тебе передаю теперь, а в виде такого томительного нащупывания какой-нибудь неподвижной точки в пустоте безумия. Потом я опять осознал, кто я такой, и спрашивал себя только: «Где же я нахожусь?» И возникали ответы: «Дома, в своей постели… Микш, мой сожитель, сейчас придет… Надо вставать». А затем: «В гимназии, в пятом классе, на моей парте, в предпоследнем ряду… Нет, как же я мог заснуть в кафе среди бела дня!» Но внезапно я перестал различать то, что меня окружало. Кусты, дерево, дома закружились в вихре, я вспомнил старого маклака, горчичницу из эмалированной меди и обоих полицейских и вдруг понял ясно, что произошло и где я нахожусь.