– Благодарю за милостивый прием, – отвечал он с учтивой улыбкой, причем на мгновение блеснули его слишком мелкие, белые, крепкие зубы. – Меня прислал отец. Ему вручена ваша любезная записка, и вместо того, чтобы ответить вам письменно, он предпочел моими устами, госпожа советница, приветствовать вас в нашем городе и выразил уверенность, что ваш приезд внесет живительную струю в наше общество.
Она засмеялась от растроганности и смущения.
– О, это значит ждать слишком многого от усталой, старой женщины! Но как здоровье нашего дорогого тайного советника? – добавила она и указала на один из стульев, на которых они сидели с Римером. Август обстоятельно переставил его и подсел к ней.
– Благодарю за внимание, – проговорил он. – Неплохо. Жаловаться нет причины, он, в общем, здоров и бодр. Правда, поводов к беспокойству, вернее, к заботам всегда остается достаточно. Известная неустойчивость здоровья все еще дает себя знать. Но дозвольте мне, со своей стороны, спросить, как прошло путешествие госпожи советницы? Без особых приключений? Гостиница вас удовлетворила? Такое известие будет отцу очень приятно. Я слышал, что поездка предпринята для свидания с сестрой, достопочтенной камеральной советницей Ридель. Ваш приезд возбудит прочувствованную радость в доме, ценимом высшими и всеми единодушно почитаемом. Смею думать, что между мною и господином камеральным советником существует полное взаимное понимание как в личных, так и в служебных вопросах.
Шарлотта находила его манеру выражаться не по возрасту чопорной. Уже «живительная струя» звучала необычно: «прочувствованная радость» и «полное взаимное понимание» тоже рассмешили ее. К подобным оборотам мог прибегать Ример, но в устах цветущего молодого человека они казались не только странными, но в своей педантичности почти эксцентрическими. Шарлотта чувствовала, что это уже отстоявшаяся манера, – говорящий явно не замечал ее аффектированности так же как не замечал смешливого подергивания в лице Шарлотты, ибо не мог догадаться о его причине. Шарлотту же невольно тянуло сопоставить велеречивую размеренность его слов с тем, что она знала о его похождениях, с тем, что ей поведал о нем большой влажный рот Адели. Она думала о его приверженности к вину, о солдатке, о том, что он однажды был взят на гауптвахту, что Ример сбежал от его грубости; и тут же вспомнила о его ложном, искусственно восстановленном общественном положении после той злосчастной истории, о приглушенном упреке в трусости и нерыцарственности, бремя которого он нес. И над всем этим всплыла мысль о его темном влечении к юной Оттилии, «амазоночке», «прелестной блондинке». Эта любовь, собственно, уже не противоречила его своеобразной манере выражаться и, как ей казалось, каким-то окольным путем, но все же непосредственно связывалась с ней и с ней согласовалась. И ведь в то же время эта любовь касалась и ее, старой Шарлотты, или, лучше сказать, ее второго, более распространенного, более всеобщего «я», касалась трогательным и осложняющим образом, ибо здесь характеры сына и возлюбленного сливались, хотя сын и оставался только сыном, а это значит – вел себя, как отец. «Боже мой, – думала Шарлотта, вглядываясь в его довольно красивое и столь похожее лицо. – Боже мой!» В этот молящий возглас она вкладывала всю растроганность и милосердную нежность, пробужденную в ней этим юношей, но он же относился и к комизму его манеры изъясняться.
Кроме того, она помнила и задачу, на нее возложенную, просьбу, дошедшую до ее сердца, вмешаться в известные обстоятельства, задержать определенный ход вещей и отговорить то ли любовника от «амазоночки», то ли «амазоночку» от любовника. Но, по правде говоря, она к тому не ощущала ни охоты, ни склонности и считала, что от нее требуют чрезмерного – интриговать против «амазоночки» для ее же спасения, тогда как очевидным призванием этой «амазоночки» было оттеснить солдатскую жену и ей подобных, а в этом стремлении она, старая Шарлотта, полностью солидаризовалась с нареченной.
– Меня радует, господин камеральный советник, – проговорила она, – что два столь достойных человека, как вы и мой зять, цените друг друга. Впрочем, я это слышу не впервые. В письменной форме (она невольно вторила – и так, словно хотела над ним подшутить, – комичной напыщенности его речи) сестра поведала мне об этом. Позвольте, раз уже мы заговорили о таких вещах, поздравить вас с недавним продвижением по службе и при дворе.
– Премного благодарен.
– Это, конечно, заслуженные милости, – продолжала она. – Мне довелось слышать много лестного о вашей солидности и исполнительности на службе государю и государству. Для ваших лет, насколько я смею судить, вы очень занятой человек. Говорят, что помимо всех своих обязанностей, вы еще с похвальным рвением занимаетесь делами отца.
– Я могу только радоваться этой возможности, – отвечал он. – После его тяжких заболеваний в первом и пятом году мы привыкли смотреть на его пребывание среди нас, как на чудо. Я был еще очень юн в обоих случаях, но не забыл этого ужасного времени. В первый раз приступ грудной жабы едва не привел его на край могилы. Болезнь осложнилась судорожным кашлем, который не позволял ему оставаться в постели, так как лежа он задыхался. Отец старался победить его стоя. Нервная слабость держалась еще очень долго. Одиннадцать лет назад у него была грудная лихорадка, сопровождавшаяся судорогами и поныне заставляющая нас дрожать за его жизнь. Отца пользовал доктор Штарк из Иены. Целые месяцы длилось выздоровление после перенесенного кризиса, и доктор Штарк рекомендовал поездку в Италию. Но отец заявил, что в его годы такое предприятие уже неосуществимо. Ему было тогда пятьдесят шесть лет.
– По-моему, это значит слишком рано старить себя.
– И вы того же мнения? Похоже, что он поставил крест и на своей «прирейнской Италии», где в прошлом и позапрошлом году чувствовал себя так хорошо. Вы, верно, слышали о его дорожном злоключении?
– Нет. Что же с ним такое стряслось?
– О, все кончилось благополучно. Этим летом, вскоре после кончины матери…
– Дорогой господин фон Гете, – испуганно перебила она, – до вашего упоминания… я упустила… сама не понимаю, как, выразить вам свое искреннее соболезнование в столь тяжкой незаменимой утрате. Но вы ведь, не правда ли, верите в сердечное участие старого друга…
Он быстро и встревоженно посмотрел на нее своими темными ласковыми глазами и снова опустил их.
– Покорнейше благодарю, – пробормотал он.
Несколько траурных секунд прошло в молчании.
– Судя по вашим словам, – первая заговорила она, – можно надеяться, что этот тяжкий удар не нанес серьезного урона здоровью нашего милого тайного советника.
– Отцу самому недужилось в последние дни ее болезни, – отвечал Август.
– Он спешно оставил Иену, где он работал, когда вести стали угрожающими, но в день кончины лихорадочное состояние принудило его остаться в постели. Может быть, вы слышали, мать умерла от судорог – мучительная смерть. Меня к ней не пустили, из подруг возле нее тоже никто не находился. Римерша, Энгельс, Вульпиус – все попрятались. Вероятно, вид ее был нестерпим. Были приглашены две сиделки, на чьих руках она и отошла. Это была… мне трудно об этом говорить, какая-то тяжелая женская болезнь, выкидыш или преждевременные роды. Так мне казалось. Может быть, судороги заставили меня увидеть ее болезнь в этом свете, а то, что меня все время деликатно устраняли, еще больше утвердило во мне такое подозрение. Но насколько бы тщательнее пришлось охранять отца с его чувствительной нервной конституцией, которая вынуждает его избегать всех мрачных впечатлений, если бы он случайно не оказался прикованным к постели. Когда умирал Шиллер, отец тоже не покидал своей спальни. Сама природа понуждает его избегать соприкосновения со смертью и могилой, – в этом я усматриваю взаимодействие судьбы и собственной воли. Вы, наверно, знаете, что четверо из его сестер и братьев умерли в грудном возрасте. Он жив и, можно сказать, в полном обладании сил, но не однажды, начиная с самых юных лет, бывал близок к могиле, – мгновениями, а иногда и длительное время, под «длительным временем» я подразумеваю эпоху Вертера. – Он спохватился, сконфузился и добавил: – Я имею в виду физические кризисы, кровохарканье юноши, тяжелые недуги его пятидесятилетнего возраста, не говоря уже о разлитиях желчи и почечных коликах, еще в ранние годы сделавших его завсегдатаем богемских курортов, и о периодах, когда без всякого видимого повода его жизнь висела на волоске и Веймар, можно сказать, ежедневно трепетал в ожидании утраты. На него были устремлены все взоры одиннадцать лет назад, когда умер Шиллер. Моя мать, рядом с ним, немощным, казалась олицетворением цветущей жизни, но она умерла, а он продолжает жить. Он крепко держится за жизнь, несмотря на все наши страхи, и временами мне думается, что он всех нас переживет. Он слышать не хочет о смерти, он ее игнорирует, молча смотрит поверх нее. Умри я на его глазах, – а как просто это могло бы случиться, хотя я молод, а он стар, но что моя молодость рядом с его старостью, я только случайный, незначительный придаток к его жизни, – умри я, и он будет об этом молчать, ничем не проявит своих чувств, никогда не заговорит о моей смерти. Так он поступит, я его знаю. Он водит с жизнью опасливую дружбу и потому, наверно, так заботливо отстраняет от себя зловещие картины, агонию, положение во гроб. Он никогда не мог заставить себя присутствовать на похоронах и не пожелал увидеть в гробу ни Гердера, ни Виланда, ни нашу бедную герцогиню Амалию, к которой был так привержен. На Виландовом погребении в Османштадте, три года назад, я имел честь представлять его.