Клаус-Генрих сжимал ручку Дитлинды. Сердце его так сильно колотилось в груди, что он совсем позабыл о левой руке. Вот оно! Вот наконец «то», пускай еще не все «то», пускай только немного, только одна черточка! Да, конечно, это и есть кусочек того, что скрыто от него, Клауса-Генриха, его «высоким назначением», кусочек жизни, жизни повседневной, без прикрас! Лакеи… Он молчал, не мог выговорить ни слова.
— Вот вы и приумолкли, господа, — сказал башмачник Гиннерке, Несмотря на его простодушную речь, в голосе его звучало беспокойство. — Напрасно я вам рассказал, не для ваших это ушей, незачем вам такие пакости знать. А может быть, и не напрасно, — прибавил он, склонив голову набок и прищелкнув пальцами, — может быть, это вам и пригодится, может быть, очень даже пригодится позднее, в дальнейшем…
— Лакеи… — начал Клаус-Генрих и вдруг решительно выпалил: — Лакеи очень плохие люди? Могу себе представить…
— Плохие? — подхватил башмачник. — Мерзавцы, вот они кто. Самое для них подходящее слово. Знаете, что они делают? Если им мало на чай дать, они задержат товары, в срок, точно в срок доставленные во дворец, и отдадут их с большим опозданием, а виноватым останется поставщик. Их королевские высочества сочтут его неисполнительным и передадут заказы другому. Вот как лакеи делают, они и не так еще своевольничают, и всему городу это известно…
— Да, это очень плохо! — сказал Клаус-Генрих.; Он слушал и слушал, сам еще не осознав, как он потрясен. — Должно быть, они много такого делают? Я уверен, они и не то еще делают…
— Будьте покойны! — усмехнулся старик. — Нет, они своего не упустят, совести у них нет. Взять хотя бы фокус с дверьми… вот что они проделывают: скажем, допустят кого к вашему папаше, а нашему всемилостивейшему герцогу, на аудиенцию, а проситель-то новичок и никогда раньше при дворе не бывал. Ну, конечно, явится он во фраке, самого то в жар, то в холод бросает, — это ведь не шутка в первый раз предстать пред его королевским высочеством. Лакеи, конечно, ухмыляются, они-то здесь люди привычные, провожают его в приемную, а он от страха себя не помнит, ну и позабудет им на чай дать. Вот наконец пришла долгожданная минута, адъютант называет его фамилию, и лакеи впускают его в комнату, где изволит ожидать великий герцог. Новичок стоит перед герцогом и кланяется и отвечает на вопросы, а великий герцог милостиво подает ему руку; аудиенция закончена, и он отступает, лицом к герцогу, и думает — дверь у него за спиной уже открыта, как ему твердо было обещано. А дверь не открыта лакеи, изволите ли видеть, на него прогневались за то, что он им на чай не дал, стоят за дверью и в ус не дуют. А ему повернуться нельзя, никак нельзя, потому что нельзя ему к герцогу спиной стать, ведь это грубое нарушение этикета и оскорбление высочайшей особы. Вон он и шарит рукой за спиной, старается поймать ручку двери и никак ее не найдет, и так и этак пробует, и мнется у двери, а когда наконец с божьей помощью нащупает ручку, так оказывается ручка-то старомодного образца, он не умеет с ней обращаться, и вертит, и нажимает, и дергает, мука с ней мученическая, а сам от смущения все кланяется, иной раз всемилостивейшему государю собственноручно приходится его выпускать. Да, вот оно какой фокус с дверью бывает! Это еще что, вот я сейчас расскажу…
За разговором они не замечали дороги. Несколько раз спускались по лестницам и в конце концов очутились в нижнем этаже, недалеко от выхода на Альбрехтсплац. Тут они увидели шедшего им навстречу Эйермана, камер-лакея великой герцогини, того, что с бачками и в фиолетовом фраке. Эйермана послали на поиски их великогерцогских высочеств. Уже издали он с сокрушением качал головой и вытягивал губы трубочкой. Но, увидя башмачника Гиннерке, который шел вместе с детьми, постукивая зонтиком, он потерял контроль над своим лицом, оно сразу как-то обмякло и стало глупым.
Эйерман так быстро отстранил башмачника от их великогерцогских высочеств, что для благодарности и прощания не осталось времени. Он отвел детей, предвидевших грозу, наверх, в детскую, к их мадам.
Она подняла глаза к небу и всплеснула руками, что относилось и к их отлучке и к состоянию их платья. Затем последовало наихудшее: она «с укоризной смотрела на них». Но Клаус-Генрих не проявил особого сокрушения. Он думал: «Лакеи… они улыбаются: «Ах ты, святая простота!» — а сами берут взятки, и по их милости те поставщики, что не дали им денег, блуждают по коридорам или отвечают за то, что лакеи задерживают их товары, по их милости человек мучается, не зная, как ему выйти после аудиенции, потому что они не распахнули дверей. И это в замке, а что же делается кругом? Вне его стен, среди тех людей, что с благоговением, из отдаления смотрят на него, когда он, кланяясь, проезжает мимо… Но как же осмелился башмачник рассказать ему о подобных делах? Ни разу не назвал он его, Клауса-Генриха, «великогерцогским высочеством», он нанес грубый удар, оскорбил в нем «святую простоту». И почему так сладостно замирало сердце, когда он рассказывал о лакеях? Почему сердце забилось с такой безумной радостью, когда его коснулось то дикое и дерзновенное, что так далеко от его высокого сана?
ДОКТОР ЮБЕРБЕЙН
Клаус-Генрих провел три года отрочества вместе со своими сверстниками — сыновьями придворной и земельной аристократии — в интернате, так сказать, в «высокопоставленном приюте», основанном специально для Клауса-Генриха министром двора фон Кнобельсдорфом, который приспособил под него охотничий замок Фазанник.
По замку Фазанник, уже сто лет принадлежащему короне, именовалась первая станция казенной железнодорожной линии, идущей в северо-западном направлении от столицы, а сам замок получил название по питомнику ручных фазанов — страсти одного из прежних властителей, — расположенному неподалеку на луговине, поросшей кустарником. Замок — одноэтажный, похожий на ящик загородный дом с громоотводами на гонтовой крыше, — стоял вместе с каретным сараем и конюшней на самой опушке огромного бора. Вдоль фасада росли вековые липы, а за ними расстилался изрезанный тропинками луг с обступившим его полукругом далеким синеющим лесом; на лугу выделялись утрамбованные площадки для игр и плетни для верховой езды с препятствиями. Наискосок от дворца среди высоких деревьев расположился трактир — пивная и кофейня с садом, — арендуемый степенным человеком по фамилии Штафенютер и по воскресеньям в летнюю пору привлекавший столичных жителей, особенно велосипедистов. Питомцам Фазанника посещать трактир разрешалось только в сопровождении учителя.
Их было пятеро, не считая Клауса-Генриха: Трюммергауф, Гумтслах, Платов, Пренцлау и Верцан, Окрестные жители прозвали их «фазанами». Из дворцовых конюшен в их распоряжение были предоставлены уже в значительной мере отслужившее ландо, шарабан, сани и несколько верховых лошадей, а когда зимой часть луга бывала залита и покрыта льдом — они имели возможность кататься на коньках. Обслуживали Фазанник повар, две горничные, кучер и два лакея, из которых один в случае надобности мог ездить за кучера.
Во главе интерната стоял преподаватель гимназии профессор Кюртхен, маленький, подозрительный и вспыльчивый холостяк, отличавшийся чисто театральной старомодной галантностью. У него были подстриженные седые усы и бегающие карие глазки, прикрытые очками, на улице он всегда носил сдвинутый на затылок цилиндр. Ходил он животом вперед и, наподобие бегунов, прижимал к брюшку сложенные в кулачки руки. В отношении Клауса-Генриха он с самого начала проявил особый такт, которым остался чрезвычайно доволен. Но дворянский гонор прочих его питомцев внушал ему подозрение, и он фыркал и выпускал когти всякий раз, как ему чудилось ущемление его бюргерского достоинства. На прогулках, когда поблизости бывал народ, он любил остановиться, собрать вокруг себя своих учеников и, рисуя тростью на песке, объяснять им что-нибудь. Фрау, Амелунг, насквозь пропахшую гофманскими каплями вдову капитана, ведавшую хозяйством интерната, он именовал «милостивая государыня» и гордился таким знанием светского тона.