Ho всё это произведения более поздние, хотя они и относятся к разделу, повествующему о жизни Леверкюна в Лейпциге. Итак, в тот вечер, сразу по моем приезде, мы слушали с ним шафгошский квартет, а на другой день навестили Венделя Кречмара, который с глазу на глаз поведал мне об успехах моего друга в таком тоне, что я был счастлив и горд. Если ему в чём и случится раскаиваться, сказал Кречмар, то только не в том, что он призвал Адриана к музыке. Конечно, человеку, столь взыскательному к себе и столь нетерпимому ко всякой пошлости, ко всякому ублажению публики, придётся нелегко — и внешне и внутренне; но это как раз и хорошо, ибо одно лишь искусство способно придать трудность бытию, для которого лёгкость оказалась бы смертельно скучной… Записался я также на лекции Лаутензака и знаменитого Берметера, радуясь, что больше не нужно слушать ради Адриана богословские курсы, и был введён им в кружок кафе «Централь», своего рода клуб богемы, оккупировавший здесь отдельную, насквозь прокуренную комнату, где члены клуба по вечерам читали газеты, играли в шахматы и обсуждали события культурной жизни. Это были консерваторцы, художники, писатели, молодые книгоиздатели, не чуждые музам начинающие адвокаты, несколько актёров очень литературного «Лейпцигского камерного театра» и тому подобные лица. Рюдигер Шильдкнап, переводчик, изрядно превосходивший нас годами — ему было за тридцать, — тоже, как уже упоминалось, принадлежал к этой компании, и оттого, что Адриан ни с кем, кроме него, коротко не сходился, я также с ним сблизился и проводил много времени в обществе обоих молодых людей. Боюсь, что моё критическое отношение к человеку, удостоившемуся дружбы Адриана, почувствуется в том предварительном его портрете, который я намерен сейчас набросать, хотя постараюсь — и всегда старался — быть к нему справедливым.
Шильдкнап родился в силезском городке в семье почтового чиновника, занимавшего довольно видное служебное положение, каковое, однако, не могло быть ступенькой к действительно высоким административным должностям, доступным лишь обладателям университетских дипломов, вроде советника провинциального правления. Для поста, который он занимал, не требуется ни аттестата зрелости, ни юридического образования; его добиваются беспорочной службой и сдачей экзамена на чин старшего секретаря. Вот как сложился путь Шильдкнапа-старшего; и так как он был человеком благовоспитанным, не лишённым вдобавок общественного честолюбия, а прусская иерархия либо вовсе не допускала его в высшие круги города, либо, допуская в виде исключения, всячески там унижала, то он сетовал на свою судьбу и стал раздражённым брюзгой, который вымещал на семье своё неудачничество постоянным дурным настроением. Рюдигер, поступясь сыновним пиететом ради комизма, весьма наглядно показывал, как социальное недовольство отца отравляло жизнь ему, Рюдигеру, матери и остальным детям, отравляло тем ощутимее, что отец, будучи человеком интеллигентным, облегчал себе душу не грубой бранью, а упиваясь ореолом мученичества и искусно разыгранными сценами самосострадания. Например, когда он садился за стол и приступал к фруктовому супу, в котором плавали вишни, на зуб ему сразу же попадалась косточка и повреждала коронку. «Ну вот, — говорил он дрожащим голосом, разводя руками, — такая уж моя доля, всегда у меня что-нибудь да неладно, так уж мне на роду написано, ничего не поделаешь! Собирался поесть с аппетитом, надеялся освежиться холодным супом в такую жару — и вот на тебе. Что ж, видно, радоваться мне не дано. Мой обед на этом закончен. Удаляюсь в свою комнату. Приятного аппетита!» — заключал он срывающимся голосом и вставал из-за стола, отлично зная, что приятно домашним уже не будет, что они глубоко подавлены.
Легко представить себе, как потешало Адриана горьковато-весёлое воспроизведение подобных сцен, пережитых со всей свойственной молодости остротою чувств. Нам приходилось, однако, несколько приглушать свой смех, оставаясь в рамках деликатной задушевности, ибо в конце-то концов речь шла об отце рассказчика. Рюдигер уверял, что болезненное ощущение социальной второсортности в той или иной мере передалось от главы семьи всем её членам, что он сам вынес из родительского дома какой-то моральный надлом; но именно досада на это, кажется, и была одной из причин, по которым он не хотел навёрстывать упущенного отцом, надеявшимся стать советником правления хотя бы в лице своего сына. Ему дали закончить гимназию, его послали в университет. Но, не сдав даже экзамена на чин асессора, он увлёкся литературой и предпочёл поступиться денежным подспорьем из дому, чем исполнить горячее желание отца, ему ненавистное. Он писал стихи свободным размером, критические статьи и короткие рассказы — опрятной прозой, но то ли из экономических соображений, то ли потому, что фантазия у него отнюдь не била ключом, он главную свою деятельность сосредоточил в области перевода, перевода со своего любимого языка, английского, не только поставляя ряду издательств немецкие тексты английских и американских занимательно-беллетристических произведений, но и взявшись по заказу одной мюнхенской фирмы, специализировавшейся на роскошных изданиях библиографических редкостей, за перевод образцов старинной английской словесности, драматических нравоучений Скельтона, нескольких пьес Флетчера и Вебстера, некоторых дидактических стихов Попа, а также осуществляя отличные немецкие издания романов Свифта и Ричардсона. Произведениям такого рода он предпосылал обстоятельные вводные статьи и выполнял перевод с величайшей добросовестностью, тонким чувством стиля и вкусом, самозабвенно радея о верности оригиналу, об эквивалентности языковых средств, всё более и более поглощаемый соблазнами и тяготами переводческого мастерства. Это, однако, способствовало умонастроению, в известном смысле сходному с отцовским. Ибо он чувствовал себя писателем-творцом и с горечью говорил о вынужденном служении чужому добру, снедающем его силы и налагающем на него какое-то обидное клеймо. Он хотел быть поэтом, считал себя таковым, и необходимость ради жалкого куска хлеба играть роль литератора-посредника вызывала у него отрицательно-критическое отношение к продукции других и служила темой его каждодневных жалоб. «Если бы у меня было время, — говаривал он, — и возможность работать, а не тянуть лямку!» Адриан склонен был ему верить, мне же, хотя я, может быть, судил слишком строго, его занятость всегда казалась желанной по существу отговоркой, которой он сам от себя скрывал отсутствие врождённого и неодолимого творческого импульса.
При всём том его не следует представлять себе угрюмым ворчуном, напротив, это был весёлый, даже любивший подурачиться человек, наделённый чисто англосаксонским чувством юмора, как раз того склада, который англичане называют boyish
[69]
; он всегда оказывался знаком со всеми сынами Альбиона, приезжавшими в Лейпциг, будь то туристы, бездельники, колесящие по континенту, или ревнители музыки, объяснялся с ними на их языке, виртуозно приспособляясь к лексикону собеседника, talking nonsense
[70]
с великим смаком, и очень смешно передразнивал их попытки говорить по-немецки, их акцент, их сверхкорректные обороты вместо обиходных выражений, их пристрастие к книжным словам: например, они говорили «обозрите сие», вместо того чтобы сказать «поглядите сюда». Да и наружностью он от них не отличался; я ещё ничего не сказал о его внешнем виде, весьма недурном и, невзирая на убогую, всегда одинаковую одежду, каковую он носил из нужды, элегантном и спортивно-мужественном. У него были резкие черты лица, благородство которых слегка нарушалось несколько растопыренными, хотя и нежно вылепленными губами, довольно часто, по моим наблюдениям, встречающимися у силезцев. Высокого роста, широкоплечий, узкобёдрый, длинноногий, он неизменно носил потёртые клетчатые бриджи, шерстяные чулки, грубые жёлтые башмаки, холщовую рубаху с открытым воротом и какую-нибудь полинявшую куртку со слишком короткими рукавами. Но руки, его были изящны, с аристократически длинными пальцами, с красивыми овально-выпуклыми ногтями, да и во всём его облике было столько истинного джентльменства, что он позволял себе, и по праву, являться в своём отнюдь не салонном, будничном платье на рауты, где преобладали вечерние туалеты: даже в таком виде он нравился женщинам больше, чем его соперники в корректном чёрно-белом убранстве, и на подобных приёмах всегда бывал окружён откровенно восхищёнными представительницами прекрасного пола.