Мы с Адрианом побродили в тот день вокруг Коровьего Корыта и побывали у Сионской горы. Нам надо было побеседовать об аранжировке текста «Love's Labour's Lost», за которую я взялся и которая не раз уже служила темой наших разговоров и переписки. Из Сиракуз и Афин мне удалось послать ему сценарий и часть немецкого стихотворного либретто, составленного мною по Тику и Герцбергу, если не считать, что кое-что, ввиду необходимых сокращений, я вставлял от себя, стараясь максимально выдержать стиль. Мне очень хотелось подсунуть ему этот немецкий вариант, хотя Адриан по-прежнему собирался писать музыку на английский текст.
Он явно радовался, что ушёл от гостей на воздух. Судя по затуманившимся глазам, его мучила головная боль; странно, между прочим, было наблюдать в церкви и за столом такое же выражение в глазах его отца. Что эта нервная боль появляется именно в торжественные минуты, от растроганности и волнения, вполне понятно. Так обстояло дело со стариком. Что же касается сына, то здесь психическая причина заключалась скорее в том, что он лишь под нажимом и нехотя принял участие в этом обряде жертвоприношения девственности, где вдобавок виновницей торжества была его родная сестра. Своё неудовольствие, правда, он облёк в похвалу деликатной скромности, проявленной в данном случае в отказе от «обязательных танцев и обычаев», как он выразился. Ему понравилось, что всё кончилось засветло, что напутствие священника было кратко и просто, что за столом не произносили многозначительно колких речей, да и вообще никаких речей для верности не произносили. Если бы дело обошлось также без фаты, без белого савана девственности и без атласных покойницких туфель, было бы ещё лучше. Особенно благоприятное впечатление произвёл на него, как выяснилось, жених, отныне супруг Урсель.
— Хорошие глаза, — сказал он, — хорошая порода, славный, безупречный, чистый человек. Он имел право её добиваться, глядеть на неё, желать её, желать сделать своей женой во Христе, как говорим мы, богословы, законно гордящиеся тем, что отторгли у дьявола плотское совокупление, превратив таковое в таинство, таинство христианского брака. Смешно, что это протаскивание естественно греховного в область священного осуществляется простым прибавлением слова «христианский», в сущности ничего не меняющего. И всё же нужно признать, что приручение природного злого начала — пола — с помощью христианского брака было остроумным паллиативом.
— Мне не очень-то приятно, — ответил я, — что ты приписываешь зло природе. Гуманизм, старый и новый, называет это клеветой на истоки жизни.
— Милый мой, тут не на что клеветать.
— Так можно дойти, — возразил я непоколебимо, — до отрицания любого творчества и полного нигилизма. Кто верит в чёрта, тот уже в его власти.
Он усмехнулся.
— Ты не понимаешь шуток. Я говорил как богослов и поэтому так же, как богословы.
— Ладно! — сказал со смехом и я. — Только ты шутишь всегда серьёзнее, чем говоришь всерьёз.
Мы вели этот разговор на приходской скамейке под клёнами, на вершине Сионской горы, в лучах послеполуденного осеннего солнца. Надо заметить, что я сам был уже тогда на положении жениха, хотя свадьба и даже формальное обручение откладывались до моего окончательного устройства, и что я собирался рассказать ему об Елене и о предстоящем мне шаге. Его суждения отнюдь не облегчали такого признания.
— «И да пребудут плотью единой», — начал он снова. — Ну, не курьёзное ли благословение? Пастор Шредер, славу богу, ограничился цитатой. Слушать подобные вещи в присутствии молодых достаточно неловко. Всё это говорится, однако, с самыми добрыми намерениями — вот оно, приручение! Элемент греха, чувственности, злой похоти явно предполагается вовсе изгнать из брака, ибо похоть возможна лишь при двух ипостасях плоти, а не при одной, и, стало быть, «единая плоть» — прекраснодушная чепуха. С другой стороны, нельзя не подивиться, что одна плоть вожделеет к другой — ведь это же, право, феномен, совершенно исключительный феномен любви. Конечно же, чувственность и любовь никоим образом не расторжимы. Самый лучший способ простить любви чувственность — это выпятить, наоборот, в чувственности элемент любви. Тяга к чужой плоти означает преодоление того обычного противодействия, которое вытекает из взаимной отчуждённости, царящей между «я» и «ты», между собственным и посторонним. Плоть — сохраняя христианский термин — в нормальном состоянии не противна только себе самой. Чужой она и знать не желает. Стоит, однако, чужой плоти стать предметом вожделения и страсти, отношение между «я» и «ты» меняется настолько, что слово «чувственность» превращается в пустой звук. Тут уж не обойтись без понятия любви, даже если душа здесь как будто и ни при чём. Ведь всякий акт чувственности означает нежность, даря наслаждение, получаешь его; счастье состоит в том, чтобы осчастливить другого, показать ему свою любовь. «Единой плотью» любящие никогда не были, и этот догмат призван изгнать из брака вместе с похотью и любовь.
Странно взволнованный и смущённый его речами, я опасался взглянуть на него, хотя меня так и подмывало это сделать. Ощущение, появлявшееся: у меня всякий раз, когда он говорил о любострастных вещах, я уже пытался передать выше. Однако он никогда ещё так не расходился, и я чувствовал в его речи какую-то непривычную словоохотливость, какую-то бестактность в отношении себя и, стало быть, в отношении собеседника, которая, вместе с сознанием, что всё это произнесено с поволокой мигрени в глазах, очень меня тревожила. А ведь смысл его. речи вызывал у меня полное сочувствие.
— Отлично сказано! — отозвался я как можно веселее. — Вот это называется взять быка за рога! Нет, с чёртом тебе не по пути. Понимаешь ли, ты, что ты говорил именно как гуманист, а не как богослов?
— Скажем лучше, как психолог, — возразил он. — Нейтральная середина. Но, кажется, это самое правдолюбивое сословие.
— А что, если мы, — предложил я, — попросту, по-обывательски поговорим на личную тему? Я хотел тебе сообщить, что решил…
Я поведал ему, что решил, рассказал о Елене, как я с ней познакомился и как мы сблизились. Если этим можно добиться большей сердечности его поздравления, сказал я, то пусть он знает, что я заранее освобождаю его от участия в «танцах и обычаях» на моей свадьбе.
Он очень обрадовался.
— Чудесно! — воскликнул он. — Милый юноша, ты собираешься вступить в законный брак. Что за добропорядочная мысль! Такие новости всегда кажутся неожиданностью, хотя, в сущности, ничего неожиданного здесь нет. Прими моё благословение! But, if thou marry hang me by the neck, if horns that year miscarry!
— Come, come, you talk greasily
[74]
, — ответил я цитатой из той же сцены. — Если бы ты знал эту девушку и характер нашего союза, ты бы понял, что за мой покой нечего опасаться, что, напротив, всё это делается ради покоя и мира, ради прочного, безоблачного счастья.
— Не сомневаюсь в этом, — сказал он, — и не сомневаюсь в успехе.