Я. Dicis et non es
[102]
. Вы, стало быть, утверждаете, что действительно сидите передо мной на кушетке и говорите со мной извне на хорошем кумпфовском языке, смачными старонемецкими словесами? Именно здесь, у латинян, где вы отнюдь не дома и нисколько не популярны, вам вздумалось меня навестить? Что за дурацкая неугомонность! В Кайзерсашерне я бы с вами ещё примирился. В Виттенберге или в Вартбурге, даже в Лейпциге я бы ещё в вас поверил. Но не здесь же, под языческо-католическим небом!
Он (качая головой и озабоченно прищёлкивая языком). Те-те-те, опять сомнения, опять недоверие к себе! Найдись у тебя мужество сказать себе: «Где я — там Кайзерсашерн», — сразу бы всё стало на место, и господину эстетикусу не пришлось бы вопить о неугомонности. Мать честная! Ты уже вправе так говорить, только у тебя не хватает на это мужества, или ты притворяешься, что не хватает. Недооцениваешь себя, друг мой; да и меня недооцениваешь, если так замыкаешь мои пределы и превращаешь меня в какого-то немецкого провинциала. Да, я — немец, пожалуй даже природный немец, но старого, лучшего толка — космополит всей душой. Хочешь от меня отмахнуться, а не принимаешь в расчёт исконно немецкой романтической тяги к странствиям, тоски по прекрасной Италии! Выходит, я — немец, а чтобы и меня, по доброму дюреровскому примеру, потянуло на солнышко — это ни-ни, такого права господин хороший не желают за мной признать, хотя у меня и помимо солнышка есть здесь неотложные дела с одним деликатным господним созданием…
Тут мной овладело невыразимое отвращение, так что я весь задрожал. Впрочем, пойди разберись в причинах этой дрожи; может, причиной её был холод, ибо морозный ток от гостя внезапно усилился и пронизывал меня насквозь через суконное пальто. Я раздражённо спросил:
— Нельзя ли прекратить это безобразие, этот ледяной сквозняк?!
Он. К сожалению, нет. Жаль, что ничем помочь тебе здесь не могу. Такой уж я холодный. Да и как же иначе приспособиться к моему обиталищу?
Я (непроизвольно). Вы это про геенну и её пасть, про тартарары?
Он (смеясь, как от щекотки). Отлично сказано! Крепко, задорно, по-немецки! Ведь их целая пропасть, красивых, высокопарно учёных названий, и господин экс-богослов знает их наперечёт: exitium, confutatio, pernicies, condemnatio и так далее. А вот забавные, фамильярно-немецкие — ничего не могу поделать — мне всех милей. Но оставим пока эти места и их свойства! Вижу по твоей физиономии, что тебе так и хочется меня о них расспросить. Потерпи, ещё не приспело, авось не горит — прости, что я в шутку сказал «не горит»! — ещё есть время в запасе, огромное, необозримое время; время — самое лучшее и настоящее из того, что мы даём, и дар наш — песочные часы, — ведь горлышко, в которое сыплется красный песок, такое узенькое, струйка песка такая тоненькая, глазу не видно, чтобы он убывал в верхнем сосуде, только уже под самый конец кажется, что всё протекает быстро и протекало быстро, — горлышко узко, до этого ещё далеко, так что не стоит покамест об этом ни думать, ни толковать. Но, милый мой, часы всё-таки поставлены, песок всё-таки начал сыпаться, и вот как раз на этот счёт не худо бы нам с тобой объясниться.
Я (довольно язвительно). Дался же вам Дюрер — сначала «Как я замёрзну после солнца», а теперь, извольте, песочные часы «Меланхолии». Видать, черёд за цифровым квадратом! Что ж, я ко всему готов и ко всему привыкаю. Привыкаю к вашей наглости, к тому, что вы говорите мне «ты» и «голубчик», хотя это особенно мне противно. В сущности, я сам к себе тоже обращаюсь на «ты» — потому-то, наверно, и вы меня тыкаете. По вашему утверждению, я беседую с чёрным Кесперлином; Кесперлин- это Каспар, стало быть, Каспар и Самиэль — одно и то же.
Он. Опять начинаешь?
Я. Самиэль. Смешно, право! Где же твоё до-минорное фортиссимо струнного тремоло, деревянных и тромбонов — хитроумная бука для романтической публики, выходящая из ущелья фа-диез-минора, как ты из своей скалы? Удивляюсь, что его не слышу!
Он. Ничего! У нас есть инструменты почище, и ты их ещё услышишь. Мы ещё сыграем тебе, когда ты созреешь для такой музыки. Всё дело в зрелости и во времени. Об этом-то я и хочу с тобой побеседовать. Но «Самиэль» — идиотская форма. Поверь мне, я за народность, но «Самиэль» — ужасное идиотство, это Иоганн Бальгорн из Любека исправил. Надо «Саммаил». А что значит «Саммаил»?
Я (упрямо молчу).
Он. Если что знаешь — молчи. Мне даже по душе скромность и то, что ты предоставляешь мне роль переводчика. «Ангел яда!» — вот что это значит по-немецки.
Я (сквозь зубы, не попадающие один на другой). Ну, ещё бы, у вас и впрямь такой вид! Ангел — ни дать ни взять! Знаете, какой у вас вид? Вульгарный — не то слово. Вы похожи на наглого босяка, на проститутку в штанах, на бандита. Вот в каком виде вам вздумалось меня посетить, а уж никак не в ангельском!
Он (оглядывает себя, растопырив руки). На кого, на кого? На кого я похож? Нет, это даже хорошо, что ты меня спрашиваешь, знаю ли я, на кого я похож, ибо, честное слово, я этого не знаю! Во всяком случае, не знал, только сейчас от тебя услышал. Можешь не сомневаться, я не обращаю никакого внимания на свою внешность, предоставляю её, так сказать, себе самой. Мой вид — это чистая случайность, вернее, он зависит от обстоятельств, а я о нём не задумываюсь. Приспособляемость, мимикрия — тебе же такие вещи знакомы. Маскарадное фиглярство матери-природы, у которой всегда высунут на сторону кончик языка. Но ведь этой самой приспособляемости — а я смыслю в ней ровно столько, сколько какая-нибудь похожая на листик бабочка, — ты, милый мой, конечно, не отнесёшь к себе и не станешь меня за неё осуждать! Признай, что она имеет свой смысл в другой области, в той области, где ты, хоть тебя и предостерегали, кое-что подцепил, в области твоей красивой песенки с буквенным символом; нет, в самом деле, ловко сделано, прямо-таки вдохновенно!
Когда ты напоила
Меня в полночный час,
Ты жизнь мне отравила…
Великолепно.
Приникла к свежей ране
Холодная змея…
Правда, талантливо. Вот это мы вовремя и приметили, потому-то сразу и взяли тебя под надзор: мы поняли, что игра стоит свеч, что данные тут благоприятнейшие, что если тут подпустить чуточку нашего огонька, чуточку подогреть, окрылить, подхлестнуть, глянь — и получится этакая блестящая штука. Кажется, Бисмарк говорил, что, дескать, немцу нужно полбутылки шампанского, чтобы подняться на свою натуральную высоту? По-моему, он что-то в этом духе высказывал. Золотые слова. Немец — человек способный, но скованный; достаточно способный, чтобы разозлиться на свою скованность, охмелеть и заявить «сам чёрт мне не брат». Ты, милый мой, видно, знал, чего тебе не хватает, и сыграл по всем правилам, когда отправился в некую поездку и, salva venia
[103]
, подцепил французскую болезнь.
— Замолчи!
— Замолчи? Ишь ты, это прогресс. Ты понемногу осваиваешься. Наконец-то побоку вежливую множественность, наконец-то на «ты», как положено людям, которые в сговоре — и ныне и присно.