Так проходит некоторое время; это единственная его счастливая ночь за много месяцев. Он теперь словно весь обновился, словно помолодел на десять лет, ну точно стал мальчиком. Мартин улыбается и тихонечко приоткрывает один глаз.
Пура, облокотясь на подушку, пристально на него смотрит. Заметив, что он проснулся, она тоже улыбается. — Как спал?
— Отлично. А ты, Пурита?
— И я тоже. С такими мужчинами, как ты, одно удовольствие. Нисколечко не мешаете спать.
— Помолчи. Говори о чем-нибудь другом.
— Как хочешь.
Несколько мгновений они молчат. Потом Пура снова его целует.
— Ты романтик.
Мартин грустно улыбается.
— Нет, просто немного сентиментален.
Мартин гладит ее лицо.
— Ты такая бледная, похожа на невесту.
— Не говори глупостей.
— Да, на новобрачную. Пура делает серьезное лицо.
— Но ведь я не такая!
Мартин нежно, как семнадцатилетний поэт, целует ее глаза.
— Для меня ты такая, Пура! Да, я уверен, что ты такая!
Девушка, полная благодарности, грустно и покорно улыбается.
— Раз ты так говоришь! Да, это было бы неплохо!
Мартин садится в постели.
— Ты знаешь сонет Хуана Рамона, который начинается словами: «Прекрасный, нежный образ утешенья»?
— Нет, не знаю. А кто такой Хуан Рамон?
— Поэт.
— Он сочинял стихи?
— Ну разумеется.
Мартин глядит на Пуру чуть ли не с ненавистью, но это длится всего одно мгновение.
— Послушай:
Прекрасный, нежный образ утешенья,
заря, блеснувшая над бездной моря,
твой аромат, лился, — мир, забвенье горя,
небес награда за года томленья!
— Какие грустные и красивые стихи!
— Тебе нравятся?
— Конечно, нравятся.
— В другой раз я тебе прочитаю остальное.
Сеньор Рамон, голый до пояса, полощется в глубокой лохани с холодной водой.
Сеньор Рамон — сильный, крепкий мужчина, он любит плотно поесть, никогда не простужается, выпивает каждый день рюмочку-другую, играет в домино, щиплет за ягодицы служанок, встает на заре, всю жизнь он трудился.
Сеньор Рамон уже отнюдь не мальчик. Теперь, разбогатев, он не заглядывает в полную ароматов, но пышущую вредным жаром пекарню; с конца войны он все больше сидит в своей конторе, всегда аккуратно прибранной, и старается ублажить всех покупательниц, располагая их по категориям в некую затейливую, хорошо продуманную пирамиду — по возрасту, состоятельности, характеру, даже наружности.
Волосы на груди у сеньора Рамона уже серебрятся.
— Вставай, дочка! Что это за мода валяться в постели так поздно, будто сеньорита какая-нибудь!
Ни слова не говоря, девушка встает, кое-как умывается в кухне.
У Викториты по утрам бывает легкий, почти незаметный кашель. Иногда она зябнет, и тогда кашель становится более хриплым, сухим.
— Когда ты оставишь этого несчастного чахоточного? — говорит иной раз по утрам мать.
У девушки, нежной, как цветок, и способной дать себя разрезать на части без единого крика, появляется желание убить мать.
— Чтоб тебе лопнуть, гадина этакая! — шепчет она про себя.
Викторита в своем легком пальтеце спешит в типографию «Будущее» на улицу Мадера, где она работает упаковщицей, целый день на ногах.
Порой Викторита зябнет больше обычного, и ей хочется плакать, ужасно хочется плакать.
Донья Роса встает довольно рано, каждый день она ходит к семичасовой мессе.
В эту пору года донья Роса спит в теплой ночной сорочке, фланелевой теплой сорочке придуманного ею самой покроя.
На обратном пути из церкви донья Роса покупает себе несколько чурро
[27]
и входит в свое кафе через главный вход; кафе в эти часы похоже на пустынное кладбище — опрокинутые ножками кверху стулья громоздятся на столиках, кофеварка и рояль в чехлах.
Донья Роса выпивает рюмочку охена и садится завтракать. Завтракая, донья Роса размышляет о нынешних ненадежных временах, о войне, которую немцы — упаси Бог! — видимо, проигрывают, да о том, что официанты, шеф, вышибала, музыканты, даже шоферы такси со дня на день становятся все требовательней, все нахальней, все больше задирают нос.
Прихлебывая охен, донья Роса разговаривает сама с собой — тихонько шепчет какие-то не очень связные слова, первое, что приходит на ум:
— Здесь я распоряжаюсь, нравится вам это или нет! Захочу, выпью еще рюмочку, и никому я не обязана давать отчет. А если мне вздумается, швырну бутылку вот в это зеркало. Я этого не делаю, потому что не хочу. А захочу, так повешу на дверях замок и никому не дам ни единой чашечки кофе, даже самому Господу Богу. Здесь все мое, все моими трудами создано.
В эти ранние утренние часы донья Роса больше, чем когда-либо, чувствует себя хозяйкой своего кафе.
— Кафе — оно вроде кота, только что побольше. А я своему коту захочу — дам колбасы, а захочу — изобью его до смерти.
Дон Роберто Гонсалес рассчитал, что от дому до собрания депутатов идти пешком чуть больше получаса. Дон Роберто Гонсалес, кроме тех дней, когда чувствует себя очень усталым, ходит пешком во все концы. Прогуляешься — и ноги разомнешь, и сэкономишь по крайней мере одну песету двадцать сентимо в день, итого тридцать шесть песет в месяц, а в год почти девяносто дуро.
Дон Роберто Гонсалес завтракает чашкой суррогатного, но очень горячего кофе с молоком и съедает полбулки. Другую половину и кусок ламанчского сыра он берет с собой — это чтобы перекусить в полдень.
Дон Роберто Гонсалес не жалуется, есть люди, которым приходится хуже. В конце концов, здоровье у него неплохое, а это главное.
Мальчик, поющий фламенко, спит под мостом, по дороге на кладбище. Мальчик, поющий фламенко, живет в семье вроде бы цыганской, в семье, каждый член которой действует на свой страх и риск, с полной свободой и самостоятельностью.
Мальчик, поющий фламенко, мокнет, когда идет дождь, мерзнет, когда наступают холода, поджаривается на солнце в августе, укрываясь в скудной тени моста: таков древний закон Господа Синая.
У мальчика, поющего фламенко, одна нога немного кривая: как-то он упал с обрыва, нога сильно болела, некоторое время он хромал…
Пурита гладит Мартину лоб.
— У меня в сумочке есть дуро с мелочью. Хочешь, я попрошу чего-нибудь на завтрак?