Пока мы ждали своей очереди, чтобы пройти по центральному проходу, я оглянулась на статую Девы Марии. Она всегда улыбается, несмотря ни на что, розовыми лепестками губ и щербатыми синими глазами, которые следят за тобой, куда ни пойди. У ее ног мерцали огоньки — это люди бросали десятицентовики в жестянку для пожертвований, зажигали свечи и просили маму Иисуса уговорить сына прислушаться к их молитвам.
Сказать по правде, я не понимала и половины того, что творилось в церкви. Вся эта латынь на мумбо-юмбо, и бдение у Креста, и монашки, которые не ходят, а будто скользят на коньках, и раздают тумаки всем, кто не поет гимны. Я даже не особо знаю, что это за Первое Причастие такое, хотя шума из-за него немало, и подарков мне в тот день надарили, и Джим Мэдиган меня сфотографировал. Но я точно знаю, что в тот день я попробовала на вкус Тело Христово, его в маленькую белую печеньку запихнули. Печенька обязательно должна растаять во рту, а если просто ее разжевать, то Иисус вырвется на волю и начнутся серьезные проблемы. И все равно не понимаю, зачем все это. Но статуя Девы Марии, вечно улыбающаяся и словно говорящая, что тебя будут любить, что бы ни случилось… вот это я понимаю.
Мы с Тру шарили глазами по рядам скамеек, пока не нашли Этель; она просто в глаза бросилась, потому что черная, не то что остальные. И на ней огроменная шляпа, прямо будто НЛО приземлилось Этель точно на голову. Мы с Тру преклонили колена, а потом забормотали: «Простите… Простите…» — пробираясь по ряду.
А когда подобрались к Этель, я зашептала Тру, не могла сдержаться:
— Нелл тебе говорила, что Расмуссен хочет, чтобы мы жили у него, пока маму не выпишут из больницы, потому что Голдманы должны сдавать наш дом кому-то, кто может за него заплатить?
Тру радостно кивнула. Еще утром, пока глядела в окно, я поняла, что сестра без ума от Расмуссена — она так улыбается, только когда ей по-настоящему кто-то нравится… Ладно, деваться некуда. Придется нам жить с Расмуссеном, потому что Тру на седьмом небе, а я не хочу опускать ее на землю, рассказывая о своих тайных подозрениях. Хотя переехать к Расмуссену — это как если бы Гензель и Гретель печку сами разжигали.
Глава 27
Отдать последнюю дань собрались все жители квартала. Кенфилды, и Харриганы, и О’Хара, и Фацио, и практически все прихожане церкви Богоматери Доброй Надежды. Пришли даже Бобби и Барб, инструкторы с детской площадки, так мило с их стороны. Бобби улыбнулся мне через проход, а Барб радостно помахала, словно надеясь развеселить.
После мессы, которую служил падре Джим, мы все встали и затянули «Свят, свят, свят». Как сказала миссис Хейнеманн, это был любимый гимн Сары, и почти все, кто был в церкви, начали всхлипывать заодно с нею. Кроме Тру. Моя сестра только пялилась на своды да губы облизывала. И она не виновата. Я сама настолько распереживалась, что стала давать советы Деве Марии, дескать, лучше бы ей поторопить копов — пусть скорее изловят убийцу и насильника, иначе следующие похороны, которые ей придется наблюдать, станут моими.
Когда все эти печальные вещи закончились, Этель сложила мокрый, хоть выжимай, платок назад в сумочку на защелке и сказала:
— Это были по-настоящему хорошие проводы.
И, видно, могла еще что-то добавить, потому что по лицу Этель блуждала тайная улыбка «а я кое-что знаю». Когда мы вышли наружу, Этель спросила:
— Мистер Расмуссен успел с тобой поговорить?
— Он рассказал, что Холла в тюрьму посадили, а маме стало лучше, и он хочет, чтобы мы пожили у него.
— Теперь у вас все будет хорошо. — Этель заключила меня в объятия и сжала покрепче. — Мистер Дэйв подвезет меня до дома. Ступай найди Нелл; думаю, она хочет сказать тебе еще кое-что.
Мурлыча песенку «Давно я не хожу на танцы», Этель зашагала к стоянке: шляпка-НЛО колышется от ветерка, ноги поднимаются-опускаются, как детские палки-качельки с сиденьями. Этель казалась такой большой и крепкой. Словно никогда не умрет, не заболеет, никогда никого не бросит. Я сидела в маленькой лодочке, угодившей в шторм, а Этель Дженкинс была спасательным жилетом.
— Еще увидимся, Этель! — крикнула я.
Она не обернулась, только помахала рукой: ладонь, обтянутая белой, как зефир, перчаткой, а дальше кожа цвета какао — на фоне синего-синего неба.
Мы с Тру забрались на пригорок напротив церковных дверей. Люди залезали в длинные черные машины. Генри Питерсон поглядел на меня снизу вверх и отсалютовал, будто уже был пилотом истребителя. Я ответила тем же.
И, наблюдая, как машина выворачивает в сторону кладбища, как белый похоронный флажок машет на прощанье, я будто ощутила чье-то благословение, словно заново услышала свое дыхание и стук сердца. Я знала, что этот день не забуду никогда. Как не забуду похорон Джуни. Сегодня еще одну девочку зароют в маленьком белом гробу, засыпанном розовыми гвоздиками.
Я огляделась в поисках Нелл, но тут сзади подскочил Риз Бюшам и запел своим свино-шкварочным дыханием: «Случалось ли тебе на гроб смотреть и думать, что нам всем придется умереть? Быть может, завтра ты, затянут простыней, сам ляжешь в тесный гроб, шесть футов под землей. Уже ползут друзья, могильные черви…» Миссис Бюшам ухватила сына за ухо, оттащила в сторонку и отвесила ему шлепок, как малышу. Но этот «ребеночек» лишь расхохотался и продолжил горланить как ни в чем не бывало. Тру послала Ризу короткий жест, которому ее научила Быстрюга Сьюзи, — чиркнула ладонью под подбородком. Тру все сильнее походила на итальянку или француженку. В ней уже больше от полки с заправками для экзотических салатов в «Крогер», чем от нормальной ирландской девочки. Ничего, вот мама выпишется из больницы и быстро положит этому конец.
Нелл и Эдди нашлись на церковном крыльце. Они болтали с какими-то не знакомыми нам девушками. Волосы у каждой облиты целой банкой «Аква Нет» и взбиты в осиное гнездо, которое и не думает шевелиться на ветру, — наверняка ученицы из «Школы красоты Ивонны». Вот интересно, Нелл переберется жить к Расмуссену вместе с нами?
— Хорошие новости для сестер О’Мэлли, — сообщила Нелл, от которой не отставал Эдди.
— Дай-ка угадаю, — сказала Тру. — Твои сиськи перестали расти?
Эдди заржал, ну вылитый осел. Я тоже было расхохоталась, но быстренько прекратила: не думаю, что хорошо так смеяться в день, когда маленькую девочку навечно закопают в землю.
— Знаешь, Тру, ты остроумна, как резиновый костыль, — сказала Нелл.
Глядя на отъезжающий катафалк, я вдруг вспомнила, как выглядел Расмуссен, когда они с мистером Питерсоном и еще двумя мужчинами несли маленький гробик Сары по центральному проходу церкви. Бабуля сказала бы, что Расмуссен «потерял вкус к жизни». И бедная миссис Хейнеманн. Она шла позади гроба единственной дочери, прижимая к лицу платок и издавая звуки, которые, надеюсь, никогда не придется издать мне. Я смотрела на падре Джима, утешающего маму Сары, и представляла, как он танцует в белом платье с рюшками и в туфлях на высоком каблуке, — как рассказывала Мэри Браун. И мне стало обидно за падре Джима. Потому что Мужской клуб не устраивает спектаклей. Я спрашивала бабулю, а она это знает точно, потому что ее муж Чарли, мой дедушка, был в свое время президентом Мужского клуба при церкви Богоматери Доброй Надежды. Бабуля рассказала, что мужчины в клубе просто сидят, курят сигары, травят анекдоты про бродячих торговцев и пьют очень-очень много ирландского виски, итальянского вина и немецкого пива, но никаких спектаклей там не устраивают. Падре Джим попросту выдумал все насчет спектакля, чтобы Мэри Браун помалкивала. Я никому не рассказала, что в Мужском клубе не ставят спектаклей, потому что падре Джим подарил мне открытку со святым Патриком, а это мой любимый святой, и вообще он добрый, никогда не налагает страшных епитимий после исповеди. Кто знает, отчего падре Джиму взбрело на ум так чудно нарядиться, но мне радостно хотя бы оттого, что мой нос не суется в чужой вопрос.