Она скажет это в любую минуту…
— Прошу тебя — хватит, Ильзе… — на сей раз Пёклер впал в истерику и шлепнул ее по-настоящему. Утки, удивившись резкому выстрелу, развернулись кругом, как по команде, и заковыляли прочь. Ильзе, не мигая, смотрела на него — без слез, глаза комната за комнатой тянулись в тени старого довоенного дома, где он бы мог бродить много лет, слыша голоса и отыскивая двери, шнырять, ища себя, свою жизнь, какой она могла бы стать… Ее равнодушие было невыносимо. Почти утратив контроль, Пёклер тогда свершил свой акт мужества. Он вышел из игры.
— Если не хочешь сюда возвращаться на будущий год, — хотя к тому времени «будущий год» в Германии значил уже так мало, — то и не надо. Так лучше будет.
Она тут же поняла, что он сделал. Подтянула коленку повыше и уперлась в нее лбом, подумала.
— Я вернусь, — очень тихо сказала она.
— Ты?
— Да. По правде.
И тогда он отпустил от себя все — всякий контроль. Он кинулся под ветер долгого своего одиночества, сотрясаясь ужасно. Он заплакал. Она взяла его за руки. На них двоих смотрели плавучие утки. Море стыло под дымчатым солнцем. Где-то в городе у них за спиной играл аккордеон. Из-за ветшающих мифических статуй кричали Друг Другу приговоренные дети. Лету конец.
Вернувшись в «Миттельверке», он снова и снова пытался попасть в лагерь «Дора» и отыскать Ильзе. Вайссман больше ничего не значил. Эсэсовские охранники всякий раз бывали учтивы, относились с пониманием, мимо них никак не проскочишь.
А работы навалилось неописуемо. Пёклеру не удавалось поспать и двух часов в сутки. Военные вести проникали под гору только слухами и дефицитом. Философия закупок раньше была «треугольной» — для одной детали три возможных источника на случай, если какой-нибудь уничтожат. В зависимости от того, что откуда не поступало или насколько запаздывало, ты понимал, какие заводы разбомбили, какую железную дорогу перерезали. Под конец уже нужно было стараться производить многие компоненты на месте.
Когда Пёклеру выпадало время подумать, он упирался во всевозраставшую загадку молчания Вайссмана. Чтобы его — или память о нем — спровоцировать, Пёклер из кожи вон лез, заговаривал с офицерами из службы охраны майора Фёршнера, выпытывал новости. Путался у всех под ногами. Поговаривали, что Вайссмана тут больше нет, он в Голландии, командует собственной ракетной батареей. Энциан выпал из поля зрения вместе со множеством ключевых шварцкоммандос. У Пёклера росла уверенность, что на сей раз игра завершилась взаправду, война поймала их всех, сообщила новые приоритеты жизни-смерти, и досуга для мучительства мелкого инженеришки больше не выпадет. Ему удавалось немного расслабиться, он справлялся с ежедневной рутиной, ждал конца, даже позволял себе надеяться, что скоро тысячи людей из «Доры» освободят, а среди них — Ильзе, некую приемлемую Ильзе…
Но весной он вновь встретился с Вайссманом. Пёклеру снился нежный «Цвёльфкиндер», который был и Нордхаузеном, — город эльфов, строивших игрушечные лунные ракеты, — он проснулся, а у койки — лицо Вайссмана, смотрит. Как будто постарел лет на десять — Пёклер еле признал его.
— Времени мало, — прошептал Вайссман. — Пойдемте.
Они двинулись сквозь белую, бессонную суматоху тоннелей, Вайссман шел медленно и чинно, оба молчали. В одном конторском закутке ждало с полдюжины офицеров, рядом — какие-то люди из СС и СД.
— Начальники ваших групп уже распорядились, — сказал Вайссман, — освободить вас для работы над особым проектом. Высочайшая секретность. Расквартируют вас отдельно, стол тоже отдельный, и вы не будете разговаривать ни с кем, кроме тех, кто сейчас в этой комнате. — Все заозирались: с кем же это? Они тут никого не знают. Все снова уперлись взглядами в Вайссмана.
Ему надо было модифицировать одну ракету, только одну. Серийный номер с нее удалили, нарисовали пять нулей. Именно для этого, мигом понял Пёклер, Вайссман его и берёг — вот какова Пёклерова «особая участь». Но в чем тут смысл? — ему следовало разработать пластиковый обтекатель для отсека силовой установки, заданных размеров и с определенными изоляционными свойствами. Инженер-двигателист был загружен по самое не хочу — перекладывал паропроводы и трубопроводы подачи горючего, перемещал узлы. Новое устройство, чем бы оно ни было, никто не видел. По слухам, изготовляли его где-то не здесь, а из-за высокой секретности прозвали «Шварцгерэтом». Даже вес его был засекречен. Закончили за две недели, и «Vorrichtung für die Isolierung» отправился на боевое базирование. Пёклер доложился прежнему начальству, и рутина вернулась на круги своя. Больше он Вайссмана не встречал.
В первую неделю апреля, когда с минуты на минуту должны были войти американские части, большинство инженеров паковало вещички, собирало адреса коллег, тостовалось на прощанье, бродило по пустеющим погрузочным платформам. Витало ощущение выпускного. Невольно насвистываешь «Гаудеамус игитур»
[235]
. Монастырская жизнь вдруг подошла к концу.
В пыльном кафетерии Пёклера нашел молодой охранник-эсэсовец, один из последних, вручил конверт и ушел, не сказав ни слова. Внутри был обычный отпускной бланк, ныне обессмысленный неотвратимой гибелью Правительства, и разрешение на проезд до «Цвёльфкиндера». Там, где должны были значиться даты, кто-то почти неразборчиво написал: «После окончания военных действий». На обороте той же рукой (Вайссмана?) — записка Пёклеру. Ее выпустили. Она встретит вас там. Он понял, что такова его награда за модификацию 00000. Сколько же Вайссман намеренно держал его в морозилке — и лишь ради того, чтобы иметь под рукой надежного человека по пластикам, когда настанет время?
В последний день Пёклер вынырнул наружу из южного выхода центральных тоннелей. Повсюду грузовики, все двигатели греются, в весеннем воздухе — расставанье, на горных склонах залита солнцем зелень высоких деревьев. Когда Пёклер вошел в «Дору», оберштурмбаннфюрера на посту не было. Ильзе Пёклер не искал — ну, не совсем искал то есть. Может, и чувствовал, что поискать наконец стоит. Но не был готов. Не знал. Данные есть, да, но он не знал — ни ощущениями, ни сердцем…
Вонь говна, смерти, пота, блевотины, плесени, мочи, дыханье «Доры» обернуло его, когда он прокрался внутрь, не сводя глаз с голых трупов, которые теперь, когда Америка так близко, вывозили, складывали штабелями перед крематориями, у мужчин висят пенисы, пальцы на ногах — гроздьями, белые и круглые, как жемчуг… каждое лицо столь идеально, столь наособицу, губы растянуты в смертных ухмылках, всю безмолвную публику застигло солью шуточки… и живые, сложенные по десять на соломенный матрас, слабый плач, кашель, неудачники… Все его вакуумы, его лабиринты — оборотная сторона вот этого. Пока он жил и рисовал закорючки на бумаге, это невидимое царство длилось во тьме снаружи… все это время… Пёклера вырвало. Он немного поплакал. Стены не рассосались — никакие тюремные стены не рассасываются, ни от слез, ни от такого — на каждом тюфяке, в каждой камере — открытия, что лица ему все-таки знакомы, дороги, как и он сам, и он, стало быть, не может отпустить их обратно в это безмолвие… Но что тут сделаешь? Как их сохранишь? Бессилие, зеркальное вращение скорби ужасно выматывает его, словно бой беглецова сердца, и почти нет шансов, что всколыхнется добрая ярость — или явится поворот…