Некоторое время спустя прибывает русское подкрепление, три грузовика молодых азиатов в робах — похоже, толком не соображают, куда попали, попросту доставлены из какого-то холода и далека на востоке. Из своих колымаг с дощатыми бортами высыпают, как футболисты на поле, становятся в линию и принимаются очищать улицу, оттесняя толпу к воде. Ленитроп — в самой середке, его толкают-спотыкают назад, свинячья маска закрывает половину обзора, Ленитроп старается защитить, кого может, — нескольких детишек, старушку, что чуть раньше толкала хлопковую пряжу. Первые дубинки попадают по соломенной набивке и особо не ощущаются. Гражданских косит налево и направо, а вот Плехацунга артачится. Это что ж значит, утром у нас генеральная репетиция была? Ленитропу сейчас полагается отразить вторжение настоящих захватчиков? За ногу его цепляется маленькая девочка, уверенным голосом зовет Швайнхельда. Матерый старый шуцман, на роже — долгие годы взяток и тыловой жизни на широкую ногу, — бежит и целит дубинкой Ленитропу в голову. Свиногерой увертывается и пинает легавого свободной ногой. Шуцман скрючивается, и тут с воплями напрыгивает с полдюжины гражданских, освобождают его от бадейки на голове и дубинки. Из его увядших глаз, поблескивая на солнце, сочатся слезы. Где-то стрельба, все в панике, Ленитропа чуть не роняют, ребенка оторвало от ноги, потеряло навсегда.
С улицы на набережную. Полиция перестала бить людей и начала собирать с улицы трофеи, но теперь в деле русские — и многие смотрят прямо на Ленитропа. По удачному стечению обстоятельств, примерно тут и появляется девушка из кафе, берет его за руку и тянет за собой.
— На вас ордер.
— Чего? Им все неплохо удается и без волокиты.
— Русские нашли вашу форму. Думают, вы дезертир.
— И не ошибаются.
Она ведет Ленитропа к себе домой, прямо в его свинском наряде. Как ее зовут, он так и не понял. Ей лет семнадцать, светловолосая, юное лицо, легко ранить. Они ложатся за простыню в пятнах спермы, прибитую к потолку, очень тесно на узкой кровати с лакированными столбиками. Мать шинкует репу на кухне. Их сердца колотятся, его — из-за опасности, ее — из-за Ленитропа. Она рассказывает, как жили ее родители, отец — печатник, женился, пока скитался подмастерьем, а скитанья его растянулись уже на десять лет, никаких известий о нем с 42-го — тогда они получили записку из Нойкёльна, где он на ночь кинул кости у друга. Вечно у друга какого-нибудь, бог знает, в скольких подсобках, печатнях, депо проводил он свои одинокие ночи, дрожа, завернувшись в старые номера «Die Welt am Montag»
[332]
, уверенный хотя бы в крыше над головой, как и прочие в Buchdrucherverband
[333]
, частенько — в пище, почти наверняка — в каких-нибудь неприятностях с полицией, если визит затянется, — хороший у них был союз. Поддерживали традиции германских «шатунов» из ИРМ
[334]
, у Гитлера на поводу не пошли, хотя остальные союзы взяли под козырек. В Ленитропе эта история бередит пуританские надежды на Слово, Слово, ставшее чернилами типографа, обитающее вместе с антителами и закованным в железа дыханьем в крови доброго малого, хотя Мир ему всегда будет Миром в Понедельник — холодное лезвие вечно будет отчекрыживать любую паршивую иллюзию комфорта, буржуазией принимаемую за реальность… печатал ли он листовки против безумия своей страны? сцапали ль его, избили ль, убили? У нее остался его снимок из отпуска где-то в Баварии, с водопадами, белыми вершинами, загорелое лицо без возраста, тирольская шляпа, широкие подтяжки, ноги напружинены — сорваться и бежать: образ остановлен, сохранен, только так его и могли удержать на бегу из комнаты в комнату холодных красных пригородов, одну фармазонскую ночь за другой… так фартучно, по-кухонному они по вечерам или пустыми днями приходят изучать Δx и Δу его бродяжьего духа, что вечно на бегу, — присматриваться, как изменялся он внутри гильотинного падения затвора фотокамеры, что слышал в паденье воды, текучей вечно, как и он сам, в утерянном молчанье у него за спиной, уже за спиной.
И даже теперь, когда лежит с чужаком в личине свиньи, отец — летучий элемент Ленитропа, всех, кто бы ни ложился тут до него, нелетных, кто бы ни слышал то же обещанье: «Я пойду с тобой куда угодно». Он видит, как они идут железнодорожной эстакадой, вокруг сосняк на долгих покатых склонах, осеннее солнце и холодные фиолетовые тучи, день к вечеру, лицо ее — у какой-то высокой бетонной опоры, свет бетона спускается косо на ее скулы, вливается в кожу, сливается с ее светом. Ее бездвижная фигура над ним в черной шинели, светлые волосы под небом, сам он — на верхушке железной лестницы на сортировочной горке, смотрит на нее вверх пристально, все их сияющие стальные дороги внизу пересекаются и расходятся во все края Зоны. Оба они в бегах. Вот чего ей хочется. А Ленитроп желает лишь одного — полежать тихонько подле биенья ее сердца… разве не об этом мечтает каждый параноик? усовершенствовать до идеала методы неподвижности? Но они приближаются, от дома к дому, ищут своего дезертира, и двигаться пора Ленитропу, а оставаться — ей. На улицах репродукторы, зудящие металлические глотки, объявляют, что сегодня комендантский час наступает раньше. За каким-то окном в городке, лежит в какой-то постели, уже копошась на краях полей сна, ребенок, которому металлический голос с иностранным акцентом — знак еженощной надежности, сливается с этими дикими полями, с дождем на море, с собаками, кухонными запахами из чужих окон, грунтовками… с этим невозвратимым летом…
— Луны нет, — шепчет она, глаза вздрагивают, но не отводятся.
— Как лучше выйти из города?
Она знает сотню дорог. Сердце его, кончики пальцев болят от стыда.
— Я тебе покажу.
— Да не надо.
— Мне хочется.
Мать дает Ленитропу пару черствых булочек — он сует их в свинский костюм. Она бы нашла ему что-нибудь другое поносить, да всю мужнину одежду сменяли на еду в Tauschzentrale. Последний ее портрет обрамлен светом кухни — через окно, увядающая золотая женщина, глава клонится над плитой с единственным кипящим котелком, цветастые обои за отвращенным ликом глубоко оранжевы и красны.
Дочь ведет его через низкие каменные стены, вдоль дренажных канав и водоводов, к юго-западным окраинам. Вдали за спиной часы Петерскирхе бьют девять, незрячий Роланд под ними все так же глядит через площадь. С портретов Плехацунги один за другим опадают белые цветы. Высятся трубы электростанции — призрачные, бездымные, нарисованные на небе. Где-то скрипит ветряная мельница.
Городские ворота высоки и костлявы, ступеньки ведут в никуда на вершине. Сквозь оживальное отверстие вдаль гнется по ночным лугам дорога.
— Я хочу пойти с тобой. — Но она не делает ни шагу в арку с ним.
— Может, я вернусь. — Это не ложь скитальца, они оба уверены, что кто-нибудь вернется — на будущий год, где-то в это же время, может, следующий Швайнхельд, кто-нибудь примерно такой же… и если имя, досье в точности не совпадут, ну что — кто ж им верит? Она — дитя печатника, дело знает, от папы даже научилась неплохо управляться с Winkelhaken
[335]
, выравнивать строку и снимать.