— Мне бы не хотелось углубляться с вами в религиозные споры, — от недосыпа Мехико сегодня раздраженнее обычного, — но я вот думаю — может, вы все чуток… ну, слишком напираете на достоинства анализа. Ну то есть — когда все разберете на детальки — отлично, я первый зааплодирую вашему ремеслу. Но помимо кучи обломков и обрывков, что сказали вы?
Стрелману такой спор тоже душу не греет. Однако он пронзительно взирает на этого молодого анархиста в красном шарфе.
— Павлов считал, что идеал, финал, ради которого мы бьемся в науке, — истинное механическое объяснение. Он был реалист и не ожидал увидеть такое при жизни. Или еще при нескольких жизнях. Но надеялся на долгую цепь приближений, все лучше и лучше. В конечном счете он верил в чисто физиологическую основу жизни духа. Без причины не бывает следствия, ясная последовательность связей.
— Это, конечно, не мой конек, — Мехико честно хочет не обидеть, но в самом-то деле, — однако есть такая мысль, что эти причина-следствие не бесконечно растяжимы. Что если наука вообще хочет двигаться дальше, ей следует искать не такой узкий, не такой… стерильный набор допущений.
Может, следующий великий прорыв случится, когда нам хватит смелости вообще выкинуть причину-следствие и пальнуть под каким-нибудь другим углом.
— Нет — не «пальнуть». Регресс. Тебе 30 лет, мужик. Нет никаких «других углов». Можно только вперед, раз ввязался, — внутрь — или назад.
Мехико наблюдает, как ветер дергает Стрелмана за полы шинели. Чайка с воплем рушится боком вдоль замерзшей бермы. Меловой обрыв над головою встал на дыбы, холодный и невозмутимый, будто смерть. Давние европейские варвары, что рискнули приблизиться к этому берегу, сквозь туман узрели сии белые заставы и постигли, куда забрали их мертвецов.
Вот Стрелман повернулся и… о господи. Он улыбается. В притворном этом братстве сквозит нечто столь древнее, что — не теперь, но несколько месяцев спустя, когда расцветет весна и Война в Европе завершится, — Роджер вспомнит эту улыбку — она станет преследовать его — как злобнейшую гримасу, какую только видел на человеческом лице.
Прогулка застопорилась. Роджер смотрит на Стрелмана. Антимехико. Воплощенные «понятия противоположения», но на какой коре, на каком зимнем полушарии? Что за разрушительная мозаика, оборотившаяся наружу, к Бесплодной Пустоши… прочь от городского покрова… внятная лишь тем, кто путешествует вовне… глаза вдаль… варвары… всадники…
— У нас обоих есть Ленитроп, — вот что произнес сейчас Стрелман.
— Стрелман — чего вы хотите? Ну — помимо славы.
— Не больше, чем Павлов. Физиологической основы для очень странного, казалось бы, поведения. Мне все равно, в какую из ваших ПОИшных
[30]
категорий оно попадет, — странно, что ни один из вас не вспомнил о телепатии: может, Ленитроп на кого-нибудь там настроен — на того, кто заранее знает расписание германских пусков. А? И мне плевать, что это — может, какая-то зверская фрейдистская месть матери за то, что пыталась его кастрировать, я не знаю. У меня нет претензий, Мехико. Я непритязателен, методичен…
— Скромен.
— Я себе назначил границы. У меня есть только реверсирование шума ракеты… клиническая история выработки сексуальных рефлексов — возможно, на слуховой раздражитель, и, судя по всему, реверсирование причинно-следственной связи. Я менее вашего готов выкинуть причину и следствие вообще, но если их надо видоизменять — что ж, пусть.
— Но чего вы добиваетесь?
— Вы же видели его ММИЛ. Его шкалу F? Фальсификации, искаженные мыслительные процессы… Из оценок ясно как божий день: у него психопатические отклонения, мании, латентная паранойя… так вот Павлов считал, что мании и параноидальный бред — продукт неких… считайте, клеток, нейронов в мозаике мозга, которые до того возбуждены, что через взаимную индукцию подавляют весь участок коры вокруг. Один ярко горящий пункт, окруженный темнотой. Темнотой, которую пункт этот некоторым образом вызвал к жизни. И он отрезан, этот яркий пункт, — может, до конца жизни пациента, — от всех прочих идей, ощущений, самокритики, которые умеряют, нормализуют пламя. Павлов это называл «пункт патологической инертности». Мы вот сейчас работаем с псом… он прошел «уравнительную» фазу, когда любой раздражитель, сильный или слабый, вызывает в точности одно и то же количество капель слюны… затем перешли на «парадоксальную» — сильные раздражители вызывают слабые отклики и наоборот. Вчера вывели его на ультрапарадоксальную. За пределы. Теперь, когда включаем метроном, который прежде обозначал еду — и прежде у Собаки Вани вызывал фонтаны слюны, — собака отворачивается. А когда выключаем метроном — ну, вот тогда Собака Ваня к нему поворачивается, нюхает, пытается лизать, кусать — в тишине ищет раздражитель, которого нет. Павлов считал, что все душевные заболевания в конце концов объясняются ультрапарадоксальной фазой, патологически инертными пунктами коры, путаницей понятий противоположения. Уже совсем было собравшись перейти к экспериментам, он умер. Но я-то живу. У меня есть финансирование, и время, и воля. Ленитроп — уравновешенный и сильный. Его непросто будет перевести в любую из трех фаз. Может, в итоге нам придется его морить голодом, запугивать, не знаю… необязательно до этого доводить. Но я найду его пункты инертности, я выясню, каковы они, даже если мне, черт возьми, придется вскрыть ему череп, и пойму, как они изолированы, и, может быть, решу эту загадку — почему так падают ракеты, — хотя, признаюсь, это лишь взятка, чтобы уговорить вас мне помочь.
— Зачем? — Чутка не по себе, а, Мехико? — Зачем вам нужен я?
— Не знаю. Однако нужны.
— Это вы маньяк.
— Мехико. — Стоит очень неподвижно, пол-лица, повернутые к морю, словно вмиг постарели на полвека, смотрит, как прибой целых три раза оставляет за собою стерильную пленку льда. — Помогите мне.
Да никому я не могу помочь, думает Роджер. И откуда такой соблазн? Это опасно, это извращение. Он и впрямь хочет помочь, он, как и Джессика, сверхъестественно боится Ленитропа. А как же девушки? Может, это все одиночество его в Отделе Пси, в убеждении, которое сердцем своим он не может ни разделить, ни забросить… их вера, даже неулыбчивого Мракинга, в то, что возможно большее, за чувствами, за Вероятностями, в которые Роджер только и вынужден верить… О, Джесси, — его лицо тычется в ее голую, замысловато костяную и сухожильную спину, — я тут совсем заплутал…
На полпути меж водой и жестким солеросом звенит на ветру долгая полоса трубопровода и колючей проволоки. Черная сетка держится на длинных косых скобах, в море торчат копья. Картина заброшенная и математическая: ободрано до силовых векторов, что удерживают конструкцию на месте, кое-где удвоено, один ряд за другим, движется вспять — это Стрелман и Мехико опять идут — толстым муаром, на фоне повторяющихся диагоналей повторяется вертикально параллаксом, а ниже путаница проволоки скрещивается случайнее. Вдалеке, где конструкция сворачивает в дымку, ажурная стена сереет. После ночного снегопада всякий штрих черных каракулей был вытравлен белым. Но сегодня ветер и песок вновь оголили темное железо — просолили, тут и там обнажив краткие мазки ржавчины… а местами лед и солнце обращают конструкцию в добела напряженные потоки энергии.