Этим к игре прибавляется оттенок, слегка меняющий тембр. Это она, Катье, в некий неопределенный миг будущего должна впихнуть Ведьму в Печь, уготованную Готтфриду. Поэтому капитану не следует исключать возможности того, что Катье — взаправду английская шпионка или голландская подпольщица. Несмотря на все старания немцев, из Голландии прямо в Командование бомбардировочной авиации Королевских ВВС по-прежнему неубывающим потоком текут разведданные, что повествуют о развертывании частей, путях снабжения, о том, в какой темно-зеленой древесной куще может располагаться установка A4: данные меняются с каждым часом, настолько мобильны ракеты и их вспомогательное оборудование. Но «спитфайрам» хватит и электростанции, и склада жидкого кислорода, и квартиры командира батареи… вот занимательный вопрос. Сочтет ли Катье свои обязательства недействительными, однажды вызвав английские истребители-бомбардировщики на этот самый домик, свою тюрьму понарошку, хоть это и значит смерть? Капитан Бликеро в сем вовсе не уверен. До некоторого предела эта мука восхищает его. Само собой, послужной список Катье у людей Муссерта безупречен, у нее на счету минимум три вынюханных криптоеврейских семейства, она преданно ходит на собрания, работает на курорте люфтваффе под Схевенингеном, где начальство хвалит ее за исполнительность и бодрость духа, от работы не увиливает. Да и не пользуется, как многие сейчас, партийным рвением, дабы прикрыть нехватку способностей. Быть может, лишь одна тень сомненья: преданность ее холодна. Похоже, у нее какая-то своя причина состоять в Партии. Женщина с математическим образованием — и с причинами… «Жди Превращенья, — говорил Рильке, — О, пусть увлечет тебя Пламя!»
[39]
Лавру, соловью, ветру — желая его, отдаться, объять, пасть в пламя, что растет, заполняя собою все чувства и… не любить, ибо уже невозможно действовать… но беспомощно пребывать в состоянье любви…
Но не Катье — тут никакого рывка мотылька. Бликеро вынужден заключить, что втайне она страшится Превращенья, вместо него предпочитая лишь банально подправлять наималейшие пустяки, узоры и покровы, не заходя далее расчетливого трансвестизма — не только в одежде Готтфрида, но и в обычной мазохистской униформе, наряде французской горничной, столь неподобающем ее высокой, длинноногой походке, ее светлым волосам, ее ищущим плечам, что как крылья, — она в это играет только… играет в игру.
Он ничего не может сделать. Посреди умирающего Рейха, с приказами, недействительными до бумажного бессилья, — она так ему нужна, нужен Готтфрид, ремни и хлысты из кожи, ощутимые в руках, что еще способны ощущать, ее вскрики, красные рубцы на ягодицах мальчика, их рты, его пенис, пальцы на руках и ногах — за всю зиму лишь в них уверенность, лишь на них можно рассчитывать: причин он вам не приведет, но в душе верит — хоть теперь, наверное, лишь формально — в эту, из всех разновидностей Märchen und Sagen
[40]
, верит, что сохранится заколдованный домик в лесу, ни одна бомба не упадет на него случайно, а лишь по предательству, только если Катье и впрямь наводчица англичан и подманит их, — а он знает, что она так не может; что неким волшебством, под костным резонансом любых слов британский налет — единственная запретная разновидность всех возможных толчков сзади, в железное и окончательное лето Печи. Она придет, придет, эта Судьба… не так — но придет… Und nicht einmal sein Schritt klingt aus dem tonlosen Los
[41]
… Из всей поэзии Рильке «Десятую элегию» он любит особенно, чувствует, как горькое пиво Томленья начинает пощипывать в глазах и носу при воспоминанье о любом отрывке из… юный мертвец, обнявшись со своею Жалобой, своим последним связующим звеном, отринув ныне даже ее условно человеческое касанье навеки, взбирается совершенно один, смертельно один все выше и выше в горы первобытного Страданья, а над головой — неистово чуждые созвездья… «Шаг беззвучен его. И не слышно Судьбы…» Это он, Бликеро, взбирается в гору, взбирается уже почти 20 лет, с тех пор когда еще не возжег в себе пламя Рейха, еще с Зюдвеста… один. Какая бы плоть ни утоляла Ведьму, каннибала и колдуна, какие бы цветущие орудия Страданья — один, один. Ведьму он даже не знает, не способен постичь тот голод, который определяет его/ее, только в минуты слабости его ошеломляет, как голод сей может существовать в том же теле, что и он сам. Атлет и его уменье, отдельные осознанья… Молодой Рауандель, по крайней мере, так сказал… за столько лет до войны… Бликеро наблюдал за своим молодым другом (даже тогда уже столь вопиюще, столь жалко обреченным на некую разновидность Восточного фронта) в баре, на улице, как бы плохо ни сидел на том узкий костюм, как бы ни разваливались башмаки: он красиво реагировал на футбольный мяч, который шутники, признав его, вбрасывали откуда ни попадя, — бессмертные фортели! импровизированный пинок, так невозможно высоко, такой совершенной параболой, мяч взмывает на мили, чтобы пролететь в аккурат меж двух высоких фаллических электрических пилонов кинотеатра «Уфа» на Фридрихштрассе… головой он мог держать его кварталами, часами, а ноги красноречивы, словно поэзия… Однако он лишь качал головой, раз спрашивают — надо уважить, но не в состоянии из себя выдавить… «Это… так бывает… мускулы сами… — затем припомнив слова старого тренера: — Это мускульное, — очаровательно улыбнувшись и уже самим этим действием мобилизован, уже пушечное мясо, бледный барный свет в дифракционной решетке его бритой головы: — Рефлексы, видите ли… Это не я… Это всего лишь рефлексы». Когда же среди тех дней для Бликеро все стало превращаться из похоти в простое сожаленье, тупое, как изумление Рауанделя собственному таланту? Он повидал уже столько этих Рауанделей, особенно после 39-го, они укрывали таких же таинственных гостей, посторонних, часто не диковиннее дара всегда оказываться там, куда снаряды не… кто-нибудь из них, из этого сырья, «ждет Превращенья»? Они вообще в курсе? Ему сомнительно… Пользуются лишь их рефлексами, по сотне тысяч за раз, другие пользуются — королевские мотыльки, увлеченные Пламенем. Уже много лет назад Бликеро утратил всякую невинность по этому вопросу. Итак, Судьба его — Печь; а заблудившиеся детишки, которые так ничего и не поняли и ничего не сменят, кроме униформы и удостоверений личности, будут жить и процветать еще долго после газов его и угольков, после вылета его в трубу. Так, так. Вандерфогель
[42]
в горах Страданья. Длится уж очень долго, он выбрал игру, считай, лишь ради того конца, что она ему принесет, nicht wahr?
[43]
нынче слишком стар, гриппы все больше затягиваются, желудок слишком часто мучается днями напролет, глаза слепнут соразмерно каждому медосмотру, он слишком «реалист» и вряд ли предпочтет геройскую смерть или даже солдатскую. Ему сейчас хочется одного — выйти из зимы, оказаться в тепле Печи, в ее тьме, в ее стальном укрытии, чтоб дверь за ним — сужающимся прямоугольником кухонного света, что лязгает гонгом, закрываясь навеки. Дальнейшее — прелюдия к акту.