Я ничего не понимаю, что произошло. Знаю только, что я все сделала не так!
На душе очень тяжело. Все было и больно, и стыдно. Ничего не получилось. Он ушел, ничего мне не объяснил. Что? Что я сделала не так?
Алеша, как я тебя люблю, и как мне плохо и страшно!
23 ноября 1915 г. Понедельник.
Сегодня проводили Алешу. Поехали все на вокзал, было много разных знакомых. Поезд стоял на путях, где уже кончились платформы, мы долго шли по шпалам. Я все ждала, когда Алеша подойдет ко мне, а он то был окружен друзьями, то стоял с родителями. Мне после вчерашнего было так неловко, так нехорошо, что не смела к нему подойти. Потом он подошел, и мы обнялись. Не могла посмотреть ему в глаза. Все женщины кругом, кто провожает сыновей, братьев, женихов, плачут, а на меня будто напал столбняк. Только прижалась к его шинели и смотрю в каком-то оцепенении, как солдаты взбегают в вагон по доскам — и как доски под ними прогибаются.
А когда расходились, услышала краем уха, как кто-то кому-то шепнул про меня: «Он, может, не вернется, а у нее ни слезинки». Даже знаю, кто это сказал.
И вот пришла домой и разрыдалась.
Алешенька, как же я буду теперь жить без тебя?
Он подарил мне на память часики — в крышке прядь его волос.
24 ноября 1915 г. Вторник.
Первый день без Алеши.
День святой Екатерины. Днем — литературно-музыкальное утро для младших классов, вечером — концерт-бал для старших. Не пошла.
Только что вернулась от Нины Николаевны. Читала монолог «Я одна…» и все срывалась, несколько раз начинала сначала — «Я одна…». А сама думаю: что за черт, я вовсе не одна и вовсе не там, где должна быть по действию пьесы, а в этой комнате, пропахшей старушечьим телом. И вот передо мной на столе графин с водой, которая должна отстаиваться и очищаться с помощью брошенной туда серебряной ложки, иначе старуха, называющая меня деточкой, не пьет. И вдруг все эти слова, которые я должна была говорить по сцене, показались враньем и чепухой. И снова пытаюсь начать: «Я одна…».
И тут поняла: я учусь никакому не искусству, я учусь врать. Стало противно и скучно. Кое-как отбарабанила и поскорее убежала.
Села писать письмо Алеше. А что писать — не знаю. Хотела написать, как я его люблю, и не могу. С ума схожу — что я не так сделала? Я все сама в тот вечер испортила! Что он теперь обо мне думает?
Я хотела целовать его, ласкать, я хотела чтобы он был со мной счастлив! Почему все вышло так ужасно?! И так стыдно! Так стыдно, и больно, и нехорошо!
От Алеши ничего.
27 ноября 1915 г. Пятница.
От Алеши ничего.
Как вспомню опять тот вечер, как я стала расстегивать кофточку, как схватила его руку и притянула к себе — так опять нестерпимо стыдно! И как он стеснялся, как мучался, что у него ничего не получается! И как потом мы одевались, боясь взглянуть друг другу в глаза!
Прости меня, Алеша, это я во всем виновата!
1 декабря 1915 г. Вторник.
Нина Николаевна сегодня рассказывала про гастроли в Москве знаменитого мейнингского театра, как со сцены вдруг запахло сосной при изображении леса.
Я решила, что больше не буду к ней ходить.
От Алеши ничего. Наверно, после того что тогда произошло, он больше мне не напишет.
4 декабря 1915 г. Пятница.
Наконец-то письмо от Алеши!
Ждала, ждала, а вот оно пришло, и я не могла открыть конверт — перечитывала по несколько раз адрес — его рука, его почерк.
«Дорогая моя! Любимая! Далекая!»
Проглотила, пробежала строчки — три страницы — выискивая главное, а главное в самом конце: «Вот мы расстались, и только теперь по-настоящему понял, как много в этой жизни ты для меня значишь и как сильно я тебя люблю, и как по сравнению с моей любовью ничтожны и страх умереть, и вся эта война!».
Переписываю строчки из его письма, и Алеша будто приближается, будто он где-то совсем рядом, за моим плечом. Будто мы соединяемся с ним вот так: через эти слова, через эти буквы!
«Послал тебе письмо еще с дороги, но не знаю, получила ли ты его. У меня все хорошо».
Ничего я не получила, Алеша! Ничего!
«Сижу в землянке, устроенной из погреба разрушенного дома. На столе — бутылка, увы, молока, хлеб и свеча. Мы сегодня стреляли только утром. Я один на батарее. Офицеры ушли все в деревню.
Я целый день теперь занят — это адъютантство не так уж обременительно, но зато нельзя отойти от телефона. Заснешь, а под ухом дребезжит — сейчас же просыпаешься и слушаешь, а потом бежишь докладывать командиру.
Вчера в 10 вечера сообщили, что летит дирижабль. Я тотчас приказал потушить все огни, и через несколько минут началась страшная канонада. В звездном небе мелькала красная, мигающая звездочка, около нее, вокруг, рвались снаряды. Скоро дирижабль был совсем над нами. В воздухе стала страшная трескотня и свист от снарядов. Осколки и пули падали вниз, производя звук вроде того, который производит молоко во время дойки коровы, но только длительней. Снаряды рвались очень близко и часто, огнем освещали корпус дирижабля — сигарообразный, темный».
И еще три страницы. Перечитала сто раз. Господи, спаси его и сохрани!
Только теперь, после того как он уехал туда, где ему грозит смерть, каждый день, каждый час, я стала понимать, что такое любовь, и как я не умела любить и показать ему мою нежность, все, что я чувствую к нему, и даже просто не умела сказать о своей любви! И вдруг стало ясно, как же я неимоверно ниже и недостойна его и как я перед ним виновата за то, что так мало любви дала ему!
Сегодня возвращалась из лазарета уже затемно, в стужу, — там умер один раненый — и представляла с ужасом, что и Алешу уже, не приведи Господь, ранили, и он умирает сейчас где-то в лазарете, или просто в темноте в окопе или просто в снегу и зовет меня, и вдруг так схватило сердце: он не вернется! Он не вернется! И в этом буду виновата я — ведь его должна спасти моя любовь, а ее он получил от меня так мало, что не хватит, не спасет…
Я виновата, что не умела его любить так, как он того достоин.
8 декабря 1915 г. Вторник.
«Вечер. Сижу в землянке у телефона, от которого мне как адъютанту дивизиона отходить нельзя. То и дело звонят.
Война — это совсем не то, что вы себе представляете. Снаряды, верно, летают, но не так уж и густо, и не так-то много людей погибает. Война сейчас вовсе уже не ужас, да и вообще — есть ли на свете ужасы? В конце концов, можно и из самых пустяков составить ужасное. Летит снаряд — если думать, как он тебя убьет, как ты будешь стонать, ползать — в самом деле становится страшно. Если же спокойно глядеть на вещи, то рассуждаешь так: он может убить, верно, но что же делать? Кипеть в собственном страхе? Мучиться без мученья? Пока жив — дыши.