— Тут живет Тереза.
— Это медицинский интуитив?
— Интуит. Она определяет желчные камни, аневризмы и прочую дрянь, просто поговорив с человеком.
— С ума сойти!
— В этом доме есть от чего сойти с ума.
Дверь Терезы была украшена вырезанными из журналов фигурками и фотографиями: черно-белые люди ныряли со скал и раскачивались на трапециях; пушечное ядро скатывалось вниз по склону холма. Еще висело объявление, сделанное из газетных букв: «ЕСЛИ ТЫ НОРМАЛЬНЫЙ, ПОСТУЧИ».
Мы постояли немного молча.
— Что там сейчас повешено? — спросил Тоби. — Она тут всего месяц, а говорят, уже десятый раз меняет эти украшения у себя на двери.
Я рассказал ему.
— Готов поспорить, что она мечтает о футболисте с крепкими зубами, — сказал Тоби. — Или о парне с фермы. Ей, должно быть, до чертиков надоели одаренные психи.
— Ты так думаешь?
Тоби потрогал аппликации на двери, а потом вдруг поднял глаза вверх.
— Черт! — сказал он.
— Что такое?
— Ты чувствуешь этот запах? Они снова сожгли тосты. Вот, казалось бы, полно особоодаренных, а пожарить тосты на завтрак никто не умеет.
И Тоби начал спускаться в холл, продолжая держаться одной рукой за стену.
20
В этом институте было что-то вгоняющее в тоску. В первую пару недель я жил в относительном мире с его «гостями», но тем не менее чувство одиночества никогда не покидало меня в комнатах с высокими потолками. Началась череда холодных ветреных дней, и темно-виноградные портьеры не спасали от холода. В углах пряталась темнота. Ни за ужином, ни после него почти не было разговоров. Повсюду отвратительно пахло старыми коврами.
Я проводил время по большей части в одиночестве. Правда, вначале меня принялись довольно интенсивно тестировать. Доктор Гиллман и его коллеги из университета Айовы запирали меня в специальной комнате в задней части дома и давали мне огромные задания на запоминание разных вещей. В течение нескольких дней я повторял слово в слово учебники и торговые каталоги. Они проверяли разные формы моей памяти. Когда я воспроизводил какой-нибудь текст, ко мне подсоединяли различную измерительную аппаратуру и фиксировали изменения пульса, какие-то мозговые волны, метаболизм и электромагнетическую активность кожи. Они объяснили мне, что синестезия порождается левым полушарием головного мозга и обычно сопровождается снижением кортикального метаболизма. Это означает, что движение крови в коре головного мозга оказывается слабее, чем в случае нормальной ментальной активности. По мнению докторов, моя синестезия гнездилась в лимбической доле мозга, а не в ответственной за логическое мышление коре. Доктор Гиллман объяснял моему отцу, что, судя по физическим показателям, мой мозг находит в синестезии возможность отдохнуть и когерентность мозговых волн оказывается очень высокой.
— Значит, он погрузился в квантовый суп поглубже, чем мы, — ответил на это отец.
После исследований мне разрешали до ужина смотреть телевизор. Комната, где он стоял, находилась на первом этаже. В ней особенно чувствовалась старинная атмосфера этого дома. Там были кружевные салфеточки, кушетки табачного цвета, лампы с огромными желтыми абажурами. Сам телевизионный приемник представлял собой цветной «Зенит» 1981 года выпуска, с сильно скругленными углами экрана. Он помещался в массивной деревянной коробке, на которой можно было, например, готовить коктейли. Не знаю, полагался ли к нему пульт управления: если он и существовал когда-то, то к описываемому моменту был давно потерян. Поэтому мне приходилось садиться поближе к телевизору, чтобы иметь возможность, не вставая, переключать каналы вручную. Но это все-таки был телевизор — волшебный прибор, позволявший мне погрузиться в реку образов, которые вспыхивали и исчезали на его экране. Иногда мне приходилось выключать звук, чтобы прервать слишком шумную тираду. Больше всего я любил включать канал «Погода» и наблюдать, как облачный фронт движется через континент: облака, летевшие над Средним Западом, странным образом успокаивали меня. В такие минуты мне казалось, что я сам не существую.
Ужинать я шел все еще под впечатлением телевизионных образов. Общие приемы пищи в институте всегда проходили в атмосфере напряженного молчания и сопровождались странными взглядами украдкой. Доктор Гиллман спускался к ужину редко — только если в институте присутствовали другие исследователи. Двойняшки-математики обычно игнорировали остальных, явно считая себя умнее всех. Они носили особенные хлопчатобумажные комбинезоны и белые носки, никогда не разговаривали по телефону и не обращали внимания на то, что могло бы их отвлечь или потревожить. Мне они напоминали два полушария головного мозга. Дик мог закончить начатую Кэлом фразу о траектории распыления горючего, а Кэл мог подсказать брату решение при помощи риторического вопроса. Что касается Роджера, то он все время проводил в мастерской со своими моделями зданий. Я не мог понять, умен он или глуп, поскольку он никогда ни с кем не разговаривал, разве что отвечал на прямо обращенные к нему вопросы. Тоби постоянно отпускал циничные реплики и саркастические замечания. Тереза охотно их выслушивала и иногда сама подшучивала над ним. Но разговориться с Терезой было трудно: она быстро обрывала диалог, словно боясь, что он скоро наскучит.
Я вырос в доме, где отец не обращал на меня никакого внимания, пока ему не приходило в голову устроить мне какой-нибудь очередной интеллектуальный трюк, а мама представляла себе семейную гармонию так, что все мы сидим за столом, едим тайскую рисовую лапшу с морепродуктами или играем в джин-рамми.
[41]
Однако, даже имея такой опыт одиночества и отчуждения, в этом институте я пребывал в постоянной растерянности. Какая-то часть моей души скучала по родителям — и этим я явно отличался от других «гостей». Они-то были рады, что избавились от скуки родного дома и предков-недоумков. В моем сознании сохранялся такой образ отца: он с гордостью вводит меня в число избранных, к которым принадлежит и сам. Я должен был найти «самое важное в своей жизни», и тогда все изменится: мы всегда будем собираться вместе за ужином, чтобы съесть вкусный стейк, мы всегда будем носить отлично сидящие блейзеры, а главное, отец примет меня в свой клуб гениев и начнет разговаривать как с равным о всякой всячине — о снах, которые ему снятся, о своем детстве, о симпатичных студентках, которым он преподает. А я научу его разбираться в бейсболе, и в один прекрасный день мы вместе отправимся в турпоход. Там мы заночуем в палатке под огромным звездным куполом, и тогда он расскажет мне, как в первый раз поцеловал девчонку. Он научит меня, как надо прятать презервативы и как приручить нелюдимого отца.
Я, конечно, понимал: независимо от того, какой способ применения я найду своему дару, подобным мечтам не суждено сбыться. Поэтому в первое время моего пребывания в институте я часто просыпался по ночам и, лежа в темноте на непривычной еще постели, прислушивался к чувству пустоты у себя в груди. Я пытался вспомнить сон, который только что видел, — сон об отце. Но он ускользал от меня. Я мог представить только его бороду, или его голос, зовущий меня с противоположного берега озера, или длинную тень на освещенной солнцем гравийной дорожке.