Я взглянул на нее. По выражению ее лица и глаз никак нельзя было догадаться, что эта девушка обладает удивительным даром. Я погасил свет и поцеловал ее. Мы медленно переместились к многостворчатому окну. Моя рука скользнула в ее джинсы. Они оказались очень тугими, и к тому же Тереза сразу прижалась бедрами к стене, не пуская меня дальше. Мы постояли так минуту, глядя в поле, где паслись лошади с соседних ферм. Они опускали к траве свои длинные гибкие шеи, их палевые бока блестели. Счастье, казалось, было совсем рядом.
— Давай сделаем это, — тихо сказал я. — А то будем жалеть, что не сделали.
— Здесь и сейчас? — спросила она.
— Да, здесь и сейчас.
Кажется, было слышно, как двигается моя рука в ее джинсах. Я расстегнул молнию и опустил джинсы ей до колен. Тереза резко выдохнула, и на холодном стекле образовалось и почти сразу исчезло туманное пятно. Стоя сзади, я видел впадинку у нее на пояснице. Она положила руку на стекло, так что лошади оказались между большим и указательным пальцем. Я подумал, что вряд ли можно найти лучшее место для расставания со своей невинностью, чем здесь, между этим волшебным городом и пасущимися в ночном лошадьми. Но лошади вдруг подняли головы, чего-то испугавшись, а потом сорвались с места. Они кружили по полю, словно убегая от кого-то невидимого. Момент был потерян. Тереза задержала мою руку и произнесла:
— Не надо.
— Я очень хочу тебя, — сказал я и поцеловал ее сзади в шею.
— Я тоже, но…
— Что?
— Не здесь, — ответила она и замолчала.
Я чувствовал, как поднимается и опускается при дыхании ее живот. Она повернулась и посмотрела в сторону от меня.
— Извини, — сказал я.
— Ничего. Мы скоро это сделаем. Будем приезжать друг к другу в гости и делать это в кроватях, в которых спали с детства.
Она старалась утешить меня, но голос ее дрожал.
самая высокая нота, которую способен взять человеческий голос, — отрывистое «ми» четвертой октавы
Я чувствовал себя униженным, но тем не менее нежно поцеловал ее в щеку, ощутив при этом соленый вкус ее слез, и вытер ей лицо. Мы постояли, обнявшись, над городом Роджера. Я не хотел ничего говорить и еще меньше хотел видеть выцветшую ленту своего голоса.
35
Горе и сопровождающее его оцепенение погасили все краски и смешали все формы, которые до того носились вокруг меня в воздухе. Мысли стали пустыми и бесцветными. Цитрусовый привкус в некоторых словах превратился в восковой. Раньше процесс запоминания доставлял мне радость, теперь он был тоскливой рутиной. Приходилось хитрить и изворачиваться, чтобы выманить из слов и вещей какое-то подобие жизни. Без светлой ауры, которую создавали в моем сознании разные линии, точки и тире, я не мог ухватить значения того, что читал. Мозг отказывался понимать газетные статьи и упорно видел в них лишь колонки изогнутых в разные стороны черных значков. Даже буква «Т» перестала ассоциироваться с мрачным человеком, стоящим с разведенными в стороны руками.
В то лето я перестал что-либо запоминать. Я просто гулял по улицам в обеденный перерыв или после окончания рабочего дня в библиотеке. Все было как в тумане. Я часто обнаруживал сам себя посреди главной улицы городка или в кинотеатре и не мог вспомнить, как туда попал. Иногда я пристраивался за каким-нибудь прохожим и долго следовал за ним.
Однажды, проходя по университетскому кампусу, я увидел человека, напоминавшего моего отца. У него была такая же растрепанная борода, и он так же горбился при ходьбе. Этот человек перешел дорогу прямо передо мной и торопливо двинулся дальше по тротуару. В руке у него был портфель, он часто поглядывал на часы. Я направился за ним. Мы миновали сложенные из песчаника университетские арки и портики и оказались в районе, где жили профессора, а также дантисты и адвокаты. Симпатичные ухоженные домики в псевдоренессансном стиле стояли на участках примерно по три акра. Мужчина, за которым я шел, так торопился, что то и дело задевал ногами собственный портфель. Я держался на противоположной стороне улицы. Дойдя до поворота, он сунул руку в карман и вынул один-единственный ключ.
Я стоял за кустами ограждения и наблюдал. Человек подошел к скромному деревянному дому с ярко освещенным крыльцом и занавешенными окнами. Он открыл дверь, и я увидел за ней большую прихожую со стоячей вешалкой, на которой висели пальто и зонтики. У меня не было уверенности, что этот мужчина жил один: дом содержался в чистоте, видны были даже горшки с цветами, но по этой вешалке и по аскетическому виду прихожей я все-таки решил, что он холостяк. Человек средних лет, с небольшим количеством знакомых. И один-единственный ключ в кармане.
Мужчина закрыл за собой дверь, а я пересек улицу и подошел к дому. Я пробрался туда, где горел свет, — к кухне — и, согнувшись в три погибели, осторожно заглянул в окно.
Оказалось, этот мужчина жил вовсе не один. За маленьким столом рядом с ним сидела пожилая женщина. Она закатывала рукав ночной рубашки. По ее лицу было видно, что она тяжело, вероятно даже смертельно, больна. Мужчина вынул из ящика стола небольшой шприц и сделал ей укол какой-то светлой жидкости. Она чуть потерла место укола и опустила рукав рубашки. Лицо ее прояснилось, теперь оно выражало благодарность и умиротворение. Мужчина поднялся, снял галстук и принялся делать салат. Не знаю почему, но я продолжал стоять у их окна и, словно завороженный, наблюдал за тем, как он режет салат латук и складывает его в деревянное блюдо.
Домой я вернулся через черный ход, чтобы не столкнуться с Уитом и мамой. Весь журнальный столик в гостиной был завален книгами о том, как преодолеть горе. Одна из них учила представлять «семь ступеней горя» таким образом: улица Шока, проспект Отрицания, бульвар Гнева и так далее. То есть горе было городом, где люди ездили на своих «бьюиках» по Отрицанию, пока им это не надоедало и они не сворачивали на Гнев. Мама все время допытывалась, на каком перекрестке я сейчас нахожусь. Когда я отвечал «не знаю» и просил отстать от меня, она приходила к выводу, что я двигаюсь по широкому бульвару с односторонним движением — Гневу.
Я услышал, как она возится в кухне.
— Натан, это ты? — раздался ее голос.
— Ну я. А ты что думала, грабители?
— Садись ужинать. Мы с Уитом тебя ждали.
Еще не было и пяти часов: горе вынуждало их рано ужинать. Я вошел в кухню.
Они оба стояли возле холодильника — просто олицетворение домашнего уюта — и, улыбаясь без всякого повода, смотрели на меня. Час семейного ужина мне приходилось терпеть каждый вечер. Мы сели за стол. В эти три месяца, что я жил дома, Уит фактически переселился к нам и спал теперь в комнате для гостей. Вечерние посиделки напоминали постановку абсурдистской пьесы.
Мама положила себе турецких бобов и передала мне тарелку:
— Угощайся, Натан!
— Я сегодня снова смотрел фильм «Крепкий орешек»,
[80]
— сказал я.