Я всегда садился на последний ряд, чтобы иметь возможность видеть не только фильм, но и зрителей, и в полутьме — скорее коричневой, чем черной, — воображал, что мы находимся под водой, а экран — это колышущаяся поверхность над нами. Пускали фильм, и на меня наплывали видения: облавы, убийства, автомобильные погони, запретный секс в отелях Лас-Вегаса. Секс и насилие теперь казались мне чем-то странным: они существовали в другом, очень далеком мире, где еще оставалось место для мести и похоти.
Я часами гонял «олдсмобиль-омегу» по грунтовым деревенским дорогам мимо выцветших полей, пустырей и заборов. Новые увлечения — поездки на машине, походы в кино и фотографирование — позволяли мне чувствовать себя как бы невидимым. Иногда я ощущал, как в глубине моего мозга начинает шевелиться заученная ранее информация — данные о знаменитых катастрофах или имена победительниц конкурса «Мисс Америка», — однако я тут же подавлял это силой воли.
Тоби и Тереза писали мне письма — сначала часто, потом все реже и реже. Тоби считался восходящей звездой в Джуллиардской школе. Он давал концерты в битком набитых аудиториях и ездил на гастроли с разными композиторами и оркестрами. Тереза жила в одноэтажном домике с верандой неподалеку от той больницы в Коннектикуте, где теперь работала. Впрочем, работа занимала у нее только первую половину дня, вторая была свободна, и Тереза увлеклась живописью. В больнице ей предоставили собственный кабинет, и теперь она беседовала с больными лицом к лицу. В кабинете стоял особый запах: ладана, цветков календулы и лилейника. Пока пациенты пытались объяснить, как они себя чувствуют, звучала особая «обволакивающая» музыка. Теперь Тереза вела себя с больными иначе: она старалась смягчить удар и не рассказывала сразу все, что ей открылось. Она писала, что учится сопереживать людям и наконец-то, впервые в жизни, чувствует себя на своем месте.
Позаимствовав у мамы старый фотоаппарат, я следил за незнакомыми людьми, чтобы потихоньку их сфотографировать и сохранить на пленке то, что я увидел. Родной городок открылся мне с совершенно новой стороны. Я находил уголки, где никогда раньше не бывал: пустой двор заброшенной скотобойни, где приезжие безработные собирались по утрам и валяли дурака, ожидая, не наймет ли их кто-нибудь из фермеров; заброшенная литейная, которую превратил в свою мастерскую изгнанный отовсюду художник; стриптиз-бар без названия, расположенный над аптекой; грязная лужа на восточной окраине, именовавшаяся Оазис, возле которой расположились дома на колесах. У этих домов были даже почтовые ящики. Я следовал по пятам за старухами, возвращавшимися после игры в бинго в Объединенной методистской церкви.
[81]
За рабочими, идущими домой после двойной смены на фабрике. За мальчиками-рассыльными, спешившими по своим делам. За священником, который ехал на велосипеде на кладбище. Я следил за человеком по имени Бинг Пибоди, владельцем обувного магазинчика. После работы он возвращался в свой убогий дом, где повсюду — и в прихожей, и в гостиной — лежали горы нераспроданной обуви: пыльные коробки с ботинками, которые кому-то были велики, кому-то — малы, а кому-то показались вышедшими из моды. Я следил за Леонардом Шпатцем, владельцем деликатесного магазина, не закрывавшего свою лавочку до полуночи. Он сидел там и заучивал немецкие слова по словарю. Потом я проехал мимо его дома и увидел, что рядом с ним стоит чья-то машина, а по движению теней в окне второго этажа догадался: у его жены роман с каким-то мужчиной. Значит, вот почему он не шел домой. Он проборматывал жесткие, режущие горло немецкие слоги, пока его жена раздевалась перед другим. Любовник приезжал два раза в неделю, и Леонард явно позволял ему это делать.
Я видел, как студенты заменили флаг на университетской церкви на заляпанную пятнами кофту.
Стоя за оградой, я видел, как маленький мальчик закапывал свои игрушки в землю во дворе, наверное, чтобы их не отобрали, а в это время его родители громко орали друг на друга в доме.
Я видел, как мужчина у себя во дворе подсекал клюшкой шарики для гольфа так, чтобы они попадали в пустой бассейн.
Я видел, как старик подметал дорожку к своему дому с помощью веника, сделанного из жесткой проволоки. Получался звук, похожий на точение ножей.
У каждого человека была какая-то тайна, и я старался запечатлеть эти секреты на пленку. При этом я не шпионил и не подглядывал от нечего делать. Я никогда не подсматривал, как раздевается женщина или что делают любовники в три часа ночи в машине, припаркованной возле ресторана. Я думал об Арлене и Терезе: они были своего рода провидцами, способными по одному только виду человека сказать о нем нечто такое, что другие не узнали бы никогда. Они угадывали намерения покончить с собой раньше, чем будущие самоубийцы сами о них догадывались. Я не обманывал себя надеждами научиться делать что-то похожее, однако пытался видеть людей иначе. Я наблюдал со стороны и заглядывал в чужие жизни извне — так, как другие смотрят телевизор.
38
Дорогой папа,
«олдсмобиль-омега» все еще на ходу. Скажи, ты когда-нибудь менял в нем масло? Незадолго до твоей смерти я поменял масло и воздушный фильтр. Он был совсем древний.
Знал ли ты, что Мелвилл Дьюи, изобретатель десятичной системы библиографической классификации, был своего рода Эйнштейном библиотечного дела?
[82]
До него пользовались так называемым «фиксированным местоположением» книг, а он предложил «относительное местоположение» — что-то вроде квантовой теории. Теперь книги нумеруются по их содержанию, а не по физическому адресу на полке.
С любовью,
Натан.
39
По вечерам Уит уединялся в своем радиоподвале, а мама отправлялась на ужин к друзьям. Круг ее знакомств расширился, к членам клуба «Леварт» теперь присоединились еще и добровольцы из хосписов. В такие вечера я, сидя дома, пропускал в гостиной стаканчик на ночь. Достав из старинного шкафчика джин и тоник, я смешивал их и присаживался на диван. Кожаную обивку этого дивана мама протирала маслом, и пахла она, как седло. Дом был погружен в полумрак, урна на каминной полке поблескивала, отражая свет ламп на лестнице. Отец как бы господствовал над всем домом — что у него никогда не получалось раньше. При жизни он был похож скорее на квартиранта или постояльца гостиницы, который появляется внизу только во время обеда, а потом исчезает в коридорах и занавешенных комнатах своих мыслей. Он знал, что мы простим ему эксцентричность и рассеянность, если он будет оставаться незаметным и нетребовательным. Теперь же по воле мамы, водрузившей урну на каминную полку, он превратился в патриарха — предка, взирающего на нас из священной ниши.