— Вообразите, там есть буквально все! — распинался он. — Золотой век Флоренции! Медичи во всем их блеске, настоящие аристократы из пластилина! Симонетта Веспусси, самая прекрасная кошечка в мире, которой подарил бессмертие этот молодой пес Гавтичелли! Рождение Венеры Кошачьей! Весна священная по-кошачьи! И как раз в это время ее дядя Америго Веспусси, старый морской лев, отправляется в плавание и открывает Америку! Савона-Роланд, он же Савонарола, монашествующая Крыса, повсюду разжигает Костры Тщеславия! Ну, и в самом центре происходящего — Мышь! Не какой-нибудь ваш Микки-Маус, а Мышь, придумавшая реальную политику, блестящий мышиный драматург, самый искусный среди грызунов оратор, мышь-республиканец, сохранившая верность своим взглядам под пытками жестокого кошачьего герцога и мечтающая в изгнании о том, как наступит день ее триумфального возвращения…
Его бесцеремонно прервал пухлый юнец, никак не старше двадцати трех, представлявший финансовый департамент компании.
— Флоренция — это здорово, — заявил он, — никаких сомнений. Я сам ее просто обожаю. И этот ваш Никколо, как там его? Маусиавелли? Тоже… э-э… ничего. Однако позвольте мне высказать одно возражение: форма, которую вы предлагаете, очень любопытна, но при чем тут Флоренция? Сейчас, пожалуй, не лучшее — да-да, не лучшее! — время для пластилинового Ренессанса.
Тогда Соланка решил вернуться к писанию книг, однако вскоре обнаружил, что больше душа у него к этому не лежит. Неумолимая случайность, трагическая цепь событий, сбившая его с пути, испортила Соланку и сделала ни на что не годным. Прежняя жизнь покинула его безвозвратно, а новая, сотворенная им реальность утекла сквозь пальцы. Он стал похож на актера Джеймса Мейсона, скатившуюся с небосклона звезду, по-черному пьющую, погрязшую в поражениях и разочарованиях, в то время как треклятая кукла парила высоко в небесах, изображая из себя Джуди Гарланд. Злоключения Джепетто, выстругавшего из полена Пиноккио, закончились, когда кукла ожила, для Соланки же с его Глупышкой — как и для творца Галатеи — с этого самого момента неприятности только начались. Как часто в пьяном угаре профессор Соланка извергал проклятия в адрес своего неблагодарного Голема, своей Франкенкуклы: «Убирайся с глаз моих долой! Прочь, искусственное дитя! Уж я-то знаю. Ты не должна носить мое имя! Никогда не посылай за мной и никогда не проси моего благословения! И больше никогда не называй меня своим отцом!»
И она покинула его дом. Убралась вон во всех своих версиях — в виде набросков, макетов, «мертвых картин», бесконечных «дочерних клеток», отпочковавшихся от нее подобий из бумаги, ткани, дерева, пластика, анимационных аппликаций, видеозаписей. Вместе со всем этим она неизбежно прихватила и некогда ценную версию его самого. У него не хватило духу совершить акт изгнания самостоятельно. И Элеанор согласилась взять это на себя. Элеанор, чувствовавшая приближение кризиса, день за днем наблюдавшая, как глаза любимого наливаются краснотой от выпитого, как он шатается, не в силах совладать с собственным телом, однажды мягко, но деловито сказала: «Просто уйди на весь день и предоставь это мне». Ее собственная карьера в издательском бизнесе на время затормозилась, Асман был сейчас единственным, чем ей хотелось заниматься, хотя она достигла определенных высот в своем деле и даже сейчас оставалась востребованной. Этот факт она старалась скрывать от Соланки, но тот не был круглым дураком и отлично понимал, чтó означают постоянные звонки от Моргена Франца и других, каждый как минимум на полчаса. Она была востребована, Соланке это представлялось очевидным, все вокруг были востребованы. Все, кроме него. Но, по крайней мере, ему в утешение осталась ничтожная, жалкая месть: он тоже ни в ком не нуждался. Даже в этой двуличной особе, этой предательнице, этой, этой… кукле.
Итак, в условленный день он вышел из дома и кинулся куда глаза глядят по Хампстед-Хит, Хампстедской пустоши — они жили в просторном особняке с фасадом, симметричным относительно центрального входа, на Уиллоу-роуд, и оба чрезвычайно радовались тому, что Пустошь, это сокровище северного Лондона, его легкие, лежит прямо за порогом, — и в отсутствие мужа Элеанор, должным образом все упаковав, отправила коробки на долгосрочное хранение. Возможно, Соланка предпочел бы, чтобы все барахло отправилось прямиком на свалку в Хайбери, однако и тут пошел на компромисс. Элеанор настояла на своем. У нее до предела был развит инстинкт архивиста, и Соланка, который сам не справился бы с задачей, просто махнул рукой в ответ на ее аргументы, словно хотел отогнать надоедливого комара, и не стал дальше спорить. Он бродил несколько часов кряду, позволяя невозмутимой музыке Пустоши охладить его разгоряченную грудь, а размеренному ритму дорожек и деревьев — успокоить сердцебиение, чему немало способствовали звуки струнных, доносившиеся с открытой концертной площадки у дворца-музея Кенвуд, подаренного городу лордом Айви. Когда он вернулся в дом, Глупышка уже покинула его навсегда. Вернее, почти покинула. Поскольку — о чем Элеанор знать не могла — одна кукла была спрятана в шкафу в рабочем кабинете Соланки. Там она и осталась.
Дом, в который Соланка вернулся, показался ему опустевшим, нежилым, как после смерти ребенка. У него возникло ощущение, будто он вмиг постарел на двадцать или даже тридцать лет. Словно, будучи разлучен с лучшим детищем своего юношеского вдохновения, тут же оказался лицом к лицу с беспощадным Временем. Много лет назад Уотерфорд-Вайда говорил ему об этом в Адденбрукской больнице: «Жизнь сразу становится очень — не знаю, как лучше сказать, — конечной, что ли? Ты вдруг понимаешь, что у тебя ничего нет, что ты не принадлежишь ни одному месту на земле, а просто временно пользуешься теми или иными вещами. Весь неодушевленный мир потешается над тобой: тебя скоро не станет, а мы останемся. Не так чтобы уж очень глубокая мысль, Солли, философия медвежонка Пуха, я знаю, но иногда это просто разносит тебя на кусочки». Нет, это не смерть ребенка, подумал профессор, а, скорее, убийство. Кронос, пожирающий свою дочь. И он, Соланка, убийца. Он убил свое собственное, пускай придуманное, дитя — не плоть от плоти, но мысль от мысли. При этом его настоящий, вполне живой ребенок еще не спал, возбужденный сверх меры событиями уходящего дня: приездом грузовика с командой грузчиков, переноской множества коробок.
— Папочка, я тоже помогал! — завопил при виде отца Асман. — Я помогал Гупыш-ш-ке собаться в дорогу! — Асману нелегко давались слоги с несколькими согласными, и вместо «Глупышки» у него получилась «Гупыш-ш-ка», а вместо «собраться» — «собаться».
Так ей и надо, подумал Соланка. Пыш-ш… Пшик — вот во что она превратила мою жизнь.
— Да, — рассеянно произнес он вслух. — Ты молодчина.
Но интерес Асмана к происшедшему не иссяк:
— А почему ей нужно было уезжать, папочка? Мамочка говорит, это ты захотел, чтобы она уехала.
Ах так! Значит, мамочка говорит. Большое спасибо мамочке. Соланка выразительно посмотрел на Элеанор, но та в ответ лишь пожала плечами:
— Я не знала, что еще ему ответить, честное слово. Оставила этот вопрос для тебя.
Через детские передачи, комиксы и аудиозаписи своих бессмертных мемуаров бесконечно изменчивая и многоликая госпожа Глупышка умудрилась найти путь к сердцам самых маленьких ребятишек, меньше Асмана Соланки, и прочно там обосноваться. Три года — вполне подходящий возраст для того, чтобы влюбиться в самый обаятельный и привлекательный из всех идолов современности. Вездесущую ГЛ можно было изгнать из дома на Уиллоу-роуд, но как выкурить ее из фантазий малыша, сына ее создателя?