Погода переменилась. Установившаяся в начале лета жара спасовала перед ни на что не похожей, изменчивой погодой. Сильная облачность, обильные дожди; утренний зной ближе к обеду вытеснялся таким холодом, что дрожь колотила барышень в легких платьях и парковых роллеров с обнаженными торсами, в чью грудную клетку под пластами мышц впивались странные кожаные ремни, невольно наводившие на мысль о самоистязании. На лицах горожан профессор Соланка все чаще читал недоумение; вещи, которые ранее казались незыблемыми: погожее лето, низкие цены на бензин, мощные вбрасывания питчера Дэвида Кона и даже самого Орландо Эрнандеса — все обманывало их ожидания. Во Франции потерпел крушение «Конкорд», и всем показалось, будто пришел конец их мечтам о будущем, в котором они преодолеют любые сдерживающие их барьеры; воображаемое будущее, сулившее неограниченные возможности, пожрали языки того пламени.
И нынешнему, новому золотому веку придет конец, думал Соланка, как и всем прочим векам человеческой истории. Быть может, эта истина начала потихоньку просачиваться в человеческое сознание, как морось, проникающая за поднятый воротник дождевика, или кинжал, проскальзывающий в просветы между бронированными пластинками их уверенности. Шел год президентских выборов, и чувство уверенности стало разменной монетой для политиков. Уверенность существовала, и это невозможно было отрицать. Находившиеся у власти ставили ее себе в заслугу — вопреки возражениям оппонентов, которые усматривали в экономической стабильности скорее Промысел Божий или результат усилий Алана Гринспена, главы Федеральной резервной системы. Но все мы люди, и сомнение лежит в основе нашей природы. Неуверенность. Неуверенность во всем, неуверенность per se
[16]
. Неуверенность в себе и за себя, чувство, что в этой жизни ничто не вечно и всему рано или поздно приходит конец. Время даже камень точит. И, может статься, где-нибудь на свалке идей, на Святой Елене для интеллектуалов, куда его изгнало новое время, Маркс и сейчас доказывает, что все незыблемое рано или поздно обращается в пыль. В нынешнем общественном климате, когда со всех сторон звучат громкие заверения в нашей полной безопасности, куда, скажите на милость, нам остается прятать свои страхи? И чем их кормить? Собой, по всей видимости, подумал Соланка. В то время как зеленая банкнота всесильна и Америка оседлала мир, внутри страны находится почва для самых разных душевных расстройств и отклонений. От грохота самодовольной риторики насквозь модифицированных, гомогенизированных Соединенных Штатов, страны, являющей миру двадцать два миллиона новых рабочих мест и наибольший за всю историю человечества показатель недвижимости на душу населения, страны с полностью сбалансированным бюджетом — низкий дефицит, высокие резервы, — этой Державы-Супермаркета, люди испытывают колоссальный стресс; они буквально крошатся, как камни, не могут думать ни о чем другом, кроме ее идиотских лозунгов-клише. Эта проблема особенно остро стоит для молодого поколения, взращенного на идее изобилия. Мила, с ее ранним парижским воспитанием, презрительно относилась к подобным трудностям ровесников. Говорила, что все они испытывают страх. Все, кого она знает, все до единого. Не важно, богатые или бедные. Внешне они почти безупречно держат марку, но их буквально трясет изнутри. Этот страх особенно силен, когда речь заходит об отношениях между полами. «На самом деле парни просто перестали понимать, как, когда и где нужно щупать девчонок, а те практически не видят разницы между сексом по доброй воле и по принуждению, флиртом и домогательством, актом любви и изнасилованием». Когда всё и вся, к чему ты только ни прикоснешься, вдруг обращается в золото, рано или поздно ты, подобно царю Мидасу из другой классической истории о том, как надо-быть-осторожным-в-своих-желаниях, не посмеешь прикоснуться ни к чему и ни к кому.
За последнее время Мила и сама изменилась, но ее трансформация, по мнению профессора Соланки, была громадным прогрессом в сравнении с дешевой уличной девчонкой, в свои двадцать все еще изображающей королеву тинейджеров, которой она прикидывалась. Чтобы удержать возле себя распрекрасного Эдди, лучшего спортсмена в колледже, — которого она отрекомендовала Соланке как «не самую светлую голову, но золотое сердце» и который, вне всякого сомнения, усмотрел бы угрозу в умной, образованной девушке, — она притушила свой свет. Но не совсем, надо сказать. В конце концов, удалось же ей как-то затащить возлюбленного и остальных парней на двойной показ фильмов Кесьлёвского. Значит, или они были не так тупы, как казалось, или Мила обладала куда бóльшими способностями к убеждению, чем Соланка усмотрел в ней поначалу.
С каждым днем Мила все сильнее раскрывалась перед изумленным Соланкой как разумная и предприимчивая молодая женщина. Она взяла за правило проведывать его в любое время: рано утром, чтобы заставить съесть завтрак — у Соланки была привычка ничего не есть до вечера, которую Мила объявила «просто варварской, крайне вредной для здоровья» (под ее чутким руководством он познал волшебство овсяной каши с отрубями и научился каждое утро вместе с первой чашкой свежемолотого кофе съедать хотя бы кусочек «фрукта дня»), — либо днем, в душные послеобеденные часы, словно специально предназначенные для тайных любовных свиданий. Впрочем, о любви Мила явно не думала. Она приохотила Соланку к простым удовольствиям: зеленому чаю с медом, прогулкам по парку, вылазкам в магазины за обновками: «Профессор, ситуация критическая. Мы должны предпринять самые оперативные и решительные меры и купить вам хоть что-то, что можно носить», — и даже к походам в планетарий. Там, стоя рядом с нею в эпицентре Большого Взрыва — без шляпы, в костюме и первых за последние тридцать лет пружинящих теннисных туфлях, — Соланка чувствовал себя так, как если бы Мила была его матерью, а он сам — ребенком примерно того же возраста, что и Асман, ну, может, чуть постарше. В этот момент она повернулась к нему и, чуть нагнувшись, поскольку на своих каблуках была сантиметров на пятнадцать выше профессора, взяла его лицо в свои руки. «Вот вы и здесь, профессор, в самом начале всего. И вид у вас прекрасный. Да выше же нос, бога ради! Это же так здорово — брать новый старт!» Вокруг них брал разбег новый цикл времени. Вот с чего на самом деле все началось — со взрыва! Все сущее разлетелось в разные стороны. Центр не смог его удержать. Обнадеживающая это метафора, рождение Вселенной. Случившееся после не было просто анархией по Йейтсу. Материя собиралась в комки, изначальный суп начал густеть. Затем появились звезды, планеты, одноклеточные организмы, рыбы, журналисты, динозавры, юристы, млекопитающие. Жизнь, жизнь. Да, Финнеган, начни все сызнова, подумал Соланка. Хватит спать, легендарный богатырь Финн Маккул, хватит во сне сосать свой дарующий всеведение большой палец. Просыпайся, Финнеган!
А еще Мила приходила к нему поболтать, словно бы побуждаемая глубокой потребностью высказаться. В такие визиты она говорила быстро, с пугающим напором, не боясь нанести боксерский удар, хотя ее монологи и не были чередой зубодробительных выпадов, напротив, они призывали к дружбе. На Соланку, прекрасно это понимавшего, от ее речей нисходило умиротворение. Довольно часто он находил в ее рассказах нечто очень для себя важное — и хватал, так сказать, мудрость на лету. То тут, то там попадались бесценные крупицы удовольствия, они мелькали в ее речах, как небрежно разбросанные по углам игрушки. Именно так вышло, к примеру, когда она стала объяснять, почему прежний приятель ее бросил — ей самой, как, впрочем, и Соланке, одна возможность того, что с ней случилось такое, представлялась невероятной: «Он был неприлично богат, а я — нет. — Тут Мила пожала плечами. — Для него это было важно, настоящая проблема: мне уже двадцать, а у меня еще нет ни одной штуки». Штуки? От Джека Райнхарта Соланка как-то слышал, что в определенных мужских кругах американцы обозначают этим словом мужские гениталии, но с трудом мог себе представить, чтобы Мила получила отставку из-за того, что у нее нет члена. Заметив его замешательство, Мила растолковала Соланке, как глуповатому, но симпатичному ребенку, тихим, терпеливым тоном, каким обычно говорят с умственно отсталыми и каким — Соланка несколько раз это слышал — она разговаривала со своим Эдди: «Штукой, профессор, называют сто миллионов долларов». Услышав это объяснение, Соланка буквально потерял дар речи, настолько прекрасным показалось ему это разоблачительное по сути своей словоупотребление. Эпоха больших величин — вот она, входная плата, без которой никак не попасть на поля блаженных, элизиум Соединенных Штатов. Вот какой жизнью живет американская молодежь в начале третьего тысячелетия. Тот факт, что молодая женщина потрясающей красоты и глубокого ума может быть забракована из сугубо финансовых соображений, мрачно заявил он Миле, свидетельствует о том, что в делах сердечных или, по крайней мере, в поисках достойного спутника американские стандарты взлетели даже выше цен на недвижимость. «Истину глаголете, профессор», — ответила она, после чего оба расхохотались. Соланка так не смеялся уже целую вечность… Это был безудержный смех молодости.