Когда Пегги Офалс у себя дома в Нью-Йорке сняла трубку и услышала от одного из своих информаторов, что Эдгара Вуда переводят в Индию, у нее застучало в висках, и она с размаху швырнула высокий бокал с шардоне, который был у нее в руке, в огромный, занимавший почти всю стену портрет кисти Лихтенштейна, изображавший ее мужа в кабине «Гонщика». Она сама подарила Максу эту картину, и шедевр постоянно находился перед ее глазами — за исключением тех случаев, когда его брали на время в тот или иной выставочный зал. Раздался звон разбитого стекла, но злость помешала ей прицелиться, и бокал разбился о стену справа от неповрежденного полотна. Она не стала собирать осколки. Она сжала кулаки, пытаясь взять себя в руки. «Ладно, пусть уж лучше будет этот сводник», — сказала она себе. Если бы Вуда оставили в Америке, то ее муж наверняка нашел бы себе другого крошку-помощника и какое-то время Маргарет не имела бы информации о том, кто обеспечивает Максу тот вид деятельности, без которого ее муж обходиться никак не мог и в котором участвовать она к тому времени решительно отказывалась. Ни сам Макс, ни Эдгар понятия не имели о том, что ей известно об «этих» всё до малейших деталей; что она точно знала, где именно все эти тела были… не похоронены, нет же, как бы это сказать-то… ara, вот! — разложены! Да-да, она знала точно, где, когда и как этими мерзкими, грязными, чертовыми телами он пользовался, и она взяла за правило… она вправе… и видит Бог, настанет день, когда она… ведь она уже раз в своей жизни убила, так за чем дело стало! Она отомстит!
Соблазнение Бунньи Каул Номан — или, если быть более точным, соблазнение ею Макса — заняло время. Организовать свидание американского посла с замужней кашмирской танцовщицей оказалось нелегким делом даже для такого изобретательного человека, как Эдгар Вуд. По окончании праздничного концерта в охотничьем доме Вуд от лица американского посла объявил, что господин Офалс желает лично поблагодарить участников великолепного представления, и они собрались — поэты, певцы, музыканты, танцоры и повара. Макс в сопровождении переводчика переходил от одного гостя к другому. Его искренний интерес и внимание покорили и растрогали всех. В какой-то момент он как бы случайно — словно не ради этого и было задумано все действо — повернулся к Бунньи и поздравил ее с блестящим исполнением.
— У вас настоящий талант, вам следует его развивать, — сказал он.
Переводчик передал ей слова Макса. Бунньи слушала его, скромно потупившись, но при этом ощутила на щеке легкий холодок — словно от чуть приоткрывшейся наружу двери. «Терпение, — сказала она себе. — Сложи руки на коленях, сиди и жди; чему быть, того не миновать».
— Спросите, как ее зовут, — велел он переводчику.
— Бунньи, — ответил тот. — Она говорит, что это ее любимое имя, как бы это лучше сказать… это имя, которое она сама себе выбрала. Вообще-то ее зовут Бхуми, что значит «земля», но для друзей она Бунньи — так люди Кашмира называют свое любимое дерево — чинару.
— Понятно, — протянул Макс. — Значит, одно имя для посторонних, другое — для друзей. Спросите эту Бхуми — землю — или Бунньи — любимое дерево, — чего бы она для себя хотела как танцовщица?
В его тоне не прозвучало никакой личной заинтересованности, ни намека на что-нибудь непристойное. Бунньи ответила столь же осторожно — вежливо, но сдержанно.
— Бунньи говорит, во-первых, что она Бунньи, — перевел сопровождающий, — а во-вторых, она вполне счастлива уже тем, что доставила вам удовольствие своим танцем.
Офалс заметил, как через головы собравшихся с легкой, без малейшей иронии улыбкой на них смотрит Сваран Сингх.
Макс отошел от нее и за весь вечер больше ни разу на нее не взглянул. Правда, он довольно долго беседовал с Абдуллой Номаном, с пристрастием и сочувствием расспрашивая его о материальном положении жителей Долины, и узнал об упадке спроса на народные представления бханд патхер. Он выразил восхищение, причем вполне искреннее, их древним, передающимся из поколения в поколение актерским мастерством. Вскоре Абдулла, как Макс и рассчитывал, проглотил наживку.
— Сэр, этот человек — деревенский старейшина, — стал переводить сопровождающий, — и он говорит, что будет считать величайшей для себя честью, если вы, сэр, когда-нибудь осчастливите Пачхигам своим посещением. Говорит, что почтет за великое счастье представить на ваш суд, если вам это интересно, полный репертуар как с традиционными, так и с новыми, современными пьесами, а также ознакомить вас со сценическими приемами. Они еще и повара высшего класса, сегодня лучшие из них готовят угощение специально по случаю вашего прибытия.
— У господина посла очень напряженная программа, — с деловым видом вмешался в разговор Эдгар Вуд. — В настоящий момент он не может позволить себе…
— Эдгар, Эдгар, — добродушно похлопал по руке своего ретивого помощника Макс. — Как знать — возможно, когда-нибудь и у господина посла найдется свободная минутка!
После столь успешно оттанцованного первого акта Макс Офалс возвратился в Дели, в свое дышащее прохладой плоскодонное палаццо, декорированное в стиле неоформализма и обнесенное резной, украшенной мозаикой стеною из белоснежного камня, — там он теперь обитал постоянно. Он прогуливался возле окаймленного фонтанами бассейна с подсветкой и, как и Бунньи Каул, ждал. Эдгар без лишнего шума организовал ему частные занятия хинди и кашмири. Супруга посла в это время в основном отсутствовала. Она упивалась своей новой ролью «мамы Пегги», или «Пегги-мата», — матери всех осиротевших; она объезжала все сиротские дома, все детские приюты Индии и время от времени слала Максу сообщения: «Все эти ребятишки такие красивые, что меня так и подмывает взять хоть нескольких и привезти к нам домой». Ее успешная кампания по сбору средств в Америке и Европе в пользу индийских детских домов сделала супругов еще более популярными. «Возможно, нам следует считать именно Пегги-мата истинным послом США, а господина Офалса — ее очаровательным и весьма презентабельным помощником», — написали в одной из газетных передовиц. Рядом со статьей была помещена фотография Пегги Офалс вместе с красивым молодым католическим священником отцом Амбруазом в окружении группы улыбающихся девчушек его евангелического приюта для калек и бездомных в Мехраули. Под снимком были процитированы слова отца Амбруаза: «В Калькутте у умирающих на улицах есть Мать Тереза, а у нас здесь для живых есть Мать Пегги».
Тем временем отношения между супругами продолжали ухудшаться. Через полгода после поездки Макса в Кашмир случилось то, чего Маргарет Офалс всегда так страшилась: вместо того чтобы забивать голы во все ворота подряд, то есть укладывать в постель каждую, подпавшую под власть его знаменитого обаяния, ее распутный муженек сосредоточил все свое внимание на одной-единственной, на жалкой девке, полном ничтожестве, будь он проклят! Когда настала весна, он нанес визит в селение странствующих актеров, которые, надо отдать им должное, устроили ему настоящее шоу: играли драмы, фарсы, показывали акробатические номера канатоходцев и, разумеется, танцы. Вскоре после этого Макс пожелал устроить банкет «для своих индийских друзей» — и не где-нибудь, а в Рузвельт-Хаусе, который, между прочим, принадлежал не только ее похотливому подонку-мужу, но и ей, его несчастной жене. Скорее всего он и затеял все это ради того, чтобы притащить в Нью-Дели свою девку под предлогом необходимости развлечь гостей после торжественного ужина. Развлечение ему понадобилось, видите ли! Ручки-пальчики крошки Вуда — так его и перетак — четко угадывались на всем этом замысле. Но самое плохое, самый ужас, самый страшный ужас заключался в том, что он, этот посол, этот человек, которого она все еще любила, любила по-своему, как умела, — пусть он и не получал от нее того, что ему было нужно, но это вовсе не означало, что не было любви с ее стороны. — он обязал ее, Пегги, прервать свои инспекционные поездки по сиротским приютам ради того, чтобы играть роль хозяйки, чтобы в своем собственном доме наблюдать, как эта девица танцует для него. Думает, она слепая?! Ей никакие шпионы не нужны, чтобы понять, что выделывает эта девка — эти ее вызывающие движения бедрами, этот призывный огонь во взоре! Такое ощущение, что они оба голые и совокупляются прямо у нее на глазах, в присутствии всех! Унижение, бог мой, какое унижение! За свою жизнь она видела много человеческой жестокости, да и он тоже, и сейчас она не утратила способности трезвой оценки: да, видала она и большую жестокость, и все же с его стороны это было чересчур жестоко, почти, черт возьми, невыносимо.