Голос спокойный, с уютными московскими интонациями, — по дороге куплены бараночки, посыпанные сахарной пудрой, витые кренделечки, — искоса поглядывая на склоненный профиль, — о чем задумалась, голубушка, небось мечется, идти не идти, вот какой расклад, матерчатый рюкзачок болтается на худеньком плече.
Преодолены несколько ступенек, пахнет кошками и чем-то кислым, вчерашним борщом, зажигается тусклая лампочка в прихожей, — давайте пальтишко, — вот так, чуть интимно коснуться спины, завитки пепельных волос на склоненной шее, — легко краснеет, заливается прямо-таки катастрофическим румянцем.
Да вы, Машенька, присаживайтесь, — с необычной для тяжелого тела легкостью он снует по небольшой кухоньке, чайник, сахарница, — вареньица не жалейте, вы чаек крепкий пьете?
Чай пьют из смешных пузатых чашек, становится уютно, сумерки, Машенька всплескивает ладошками охотно хохочет, — Медведь неистощим, — анекдоты, байки сыплются одна за другой.
А вот снимки… да-да, мои, это вот там, а это — там-то…
Машенька с некоторым трепетом перебирает фотографии. Она подустала, но уходить не хочется. Он садится рядом, увлеченно жестикулирует, — коленки такие беззащитные под невесомой тканью, — ладонь слегка касается, — едва заметно.
Не отстранилась. Какая покорность.
Очень важно галантно и настойчиво провести в комнату, усадить на диван.
Аккуратно, бережно, как драгоценный сосуд, наполненный до краев трепетом, голубиным воркованием, гортанными вскриками…
Машенька пассивна.
Такой смешной, грузный, старомодный, трогательный, — вот еще минут пять, а потом, пожалуй, пойду…
Несколько раз вздохнула, передвинула чашку, дала подвести себя к диванчику, покрытому несвежим покрывалом, — и коленку не отвела от могучего бедра.
А вот это, Машенька, не бойтесь, потрогайте, — коллекция оружия у Медведя была исключительной, — попробуйте пальчиком…
Машеньке тревожно, — развернутые, извлеченные из ветхих тряпиц, красуются перед ней кинжалы, ножи различных размеров и конфигураций, штыки, — все это режущее, колющее, сверкающее, сообщает некоторое беспокойство, сводит на нет уют этакого благодушного чаепития.
Сумасшедший, точно, вот дура, а если психопат, вон глаза как блестят, живой не уйти.
Холодными пальчиками Машенька рассеянно перебирает реликвии, обдумывая предлог для непринужденного ухода. Медведь любуется клинком, голос его звенит — я ведь, голубушка, и пользоваться умею, при случае…
Последняя фраза приводит Машеньку в состояние неописуемое, и в этом состоянии она покорно расстегивает кофточку.
В поисках розовой ящерицы
Вот и август пришел. Время подтекающих кондиционеров, мокрых подмышек, оплывающих от зноя лиц, шаркающих по асфальту ног, промелькнувшей розовой ящерицы в трещине стены, вот и август пришел, месяц безудержных совокуплений и незапланированных зачатий, время стекающего по подбородку дынного сока и вязкого ночного томления.
Однажды ты пронесешься мимо собственной станции, удивленно провожая взглядом стремительно сужающееся пространство, — и выпорхнешь наружу из битком набитого вагона. Нога неуверенно ступит на перрон, дверь с грохотом сомкнется, — твое настоящее промелькнет вращающимся калейдоскопом — лиц, впечатанных в толстое стекло, — и тут же станет прошлым, — прижимая ладонь ко взмокшему лбу, попытаешься вспомнить год и число, место и время, но тут же махнешь рукой, — бесполезное занятие, — нет такого числа и нет такого года, а вот, пожалуй, прохлада мраморной стены и блестящее девчоночье колено с туго натянутым шелком юной кожи и чьи-то смелеющие пальцы, раздвигающие влажные прядки волос, и след от купальника на обожженном плече, и черный провал тоннеля, и ветерок забвения, и чей-то подол, взметнувшийся у самого края, и медленно ползущая лента, с отпечатками ладоней и пальцев, подошв и скользящих рассеянно взглядов.
Увертываясь от настигающей тяжелой двери, подденешь носком пивную бутылку, свернешь в прохладный скверик, пугающе безлюдный и безмолвный, — ты будешь осторожными шагами продвигаться вглубь, узнавая, не желая понимать, принимать, не в силах отвести взгляд от ряда пятиэтажек, с распахнутыми окнами, — в воскресный день, в зной, — от сонных женщин с колясками, — от полустертой таблички ПИВО СОКИ ВОДЫ, от детских пальцев, обхвативших стакан томатного сока, от семечковой шелухи вокруг скамеек, от вереницы старушек со сложенными на животах руками и распухшими щиколотками, — втянув голову в плечи, под их настороженно-любопытными взглядами, нырнешь в сырую тьму подъезда, споткнувшись в том самом месте о знакомую щербинку в ступеньке, вздрогнув от ноющей боли в разбитом колене, от расползающегося пятна зеленки по содранной кожице, от целительного дуновения из чьих-то губ, сложенных трубочкой.
Запахи адских борщей с натертой чесноком корочкой черного хлеба, шкворчащих на сковороде рыбешек, до хруста, до головокружения, — сглотнешь слюну и переведешь дыхание у двери с перевернутой циферкой — восемнадцать — и вдавленной кнопочкой звонка, — пальцы без труда дотянутся до нее, и это озадачит тебя.
Дверь распахнется сама, в тесную прихожую с вешалкой, с сеткой от комаров на окне, с краем цветной клеенки кухонного стола, с торшером, с этажеркой, с раскрытой книжкой, на том самом месте, с загнутым уголком страницы, — протянув руку за яблоком, ты сядешь у окна, на диван, сбросив обувь, поджав под себя ноги, — это будет месяц август, самый настоящий, с обжигающим язык и губы кукурузным початком, щедро усыпанным солью.
Наслаждаясь внезапной свободой, ты дочитаешь книгу до конца и, улыбаясь, поставишь ее на место, — по потолку пробежит розовая ящерица, мелькнет хвостом и исчезнет в глубокой трещине на стене.
Утро одного дня
«…Помню утро твое, Навасард, серны бег и оленя полет…»
Из армянской средневековой поэзии
Тысячи фарфоровых мордочек распадаются на тысячи вопросительных знаков, — в рубище обернутая, бредет душа, спотыкаясь, торопясь, измеряя шагами перевернутую землю, — чашка кофе, крепкого и сладкого, — вязкой сладостью залеплен рот, не продохнешь, — ты свято веришь в правдоподобие наступающего дня, — так надо, — заржавевший механизм поворотом ключа заводится, — ты веришь в то, что утро, еще одно утро, случившееся в эту среду, которая — о чудо! — действительно среда, и ты, читающий эти строки, возможно, в четверг или пятницу скользнешь рассеянным взглядом по календарю, просто так, чтобы в очередной раз поверить, что ты и день этот, зафиксированный типографской краской на праздничной бумаге, сливаются в единое целое, не подлежащее сомнению, — и яростная чистка зубов над раковиной, и бледный оттиск твоего лика на запотевшем зеркале ванной, и мыльце, ускользающее из рук, — исполнение ряда ритуальных движений, маленькая точка мечется по бетонному склепу в бесконечных лабиринтах желаний, мнимых и истинных, сплетенных в одно самодостаточное тело, за которое хватаешься ты в последней надежде, — это надежнее всего, — эхо собственного голоса кажется недостаточно убедительным, — попробуй поверить, вот сейчас, сию минуту, что сверху, гораздо выше и гораздо ближе, чем ты полагаешь, почтенный седобородый старец задумчиво и рассеянно взирает на все это безобразие, и только подобие отеческой укоризны, а может, и оправданного отеческого гнева, а возможно, и редкого поощрения.