Правильная композиция
Композиция, говорите вы?
Что-то в этой композиции не так, что-то определенно не так, когда ночь и она сидит за кухонным столом, а по ногам гуляет ветер, даже если лето и кукольный городок на побережье, а в плетеной бутыли плещется местное вино, очень вкусное и терпкое чуть, — от него кружится голова, и это предвкушение, это опасное предвкушение, которое больше, гораздо больше, чем то, что случается после, когда взгляд становится внимательным, слишком внимательным, я бы сказала, чрезмерно трезвым для нее, кутающейся в платок, отчего в воздухе проявляется этот оттенок, — голубовато-малиновый, с сизым налетом, — это такой предрассветный оттенок, в тон закушенным губам, — на полотне проступает некий диссонанс, крохотное пятнышко, — под утро стакан от вина темнеет, а рубиновое кольцо ржавчиной отсвечивает, но россыпь прожаренных зерен уравновешивает композицию, — на полотне проступает полоска жженой умбры, — свежая пачка с надорванной металлической нитью и медленно подступающая к краю коричневая пена, — сорт арабика, — весело потрескивают зерна в ручной мельнице и пахнет горячим хлебом, румяной лепешкой, — вот тут тона теплые, — за окном наливается сонным жаром небо, пахнет примятой травой, барбарисом и чабрецом, — эти местные блюда немножко слишком острые, они пряные слишком, — это уже его партия, — рука ложится на ее плечо, и вот это, пожалуй, основной тон, ровный, спокойный, но острые травки щекочут небо, и бессмысленно прекрасное ранит, — красота этих гор незыблема, вот в чем фокус, — величественный абрис, плавно растекающийся в сумерках, и снующие по берегу бронзоволицые люди, полагающие, что все в этой жизни устроено для них, так замечательно устроено, и эти молчаливые горы, и осыпающиеся под ногами острые камешки, и прохладные валуны, выступающие из воды изумрудными боками, по ним приятно пошлепывать ладонью, как по спине морского льва или дельфина, а потом медленно карабкаться по узкой лесенке без перил, — отдыхать надо уметь, а она не умеет, — быть счастливой каждый день, каждый вечер и каждое утро, — мне все это снится, — растерянно шепчет она, остановившись резко, на крутом вираже, — прильнув щекой к чугунной решетке, — мне все это снится, — и эта дорога к морю, и тесные пыльные улочки, мощенные булыжником, неспешность и жажда, — нет, не пустынная, не иссушающая, а легкая, утоляемая моментально, и этим воздухом, полынным, солоноватым, и дикими травами, и вином, — вино, — она может пить медленно, разгораясь будто дамасская роза, хмелея каждой клеточкой, — по берегу слоняются люди, уверенные в том, что все это для них, у них это называется «курорт», — все оплачено, каждая крупица соли, каждый дюйм песка, — все оплачено, поют они густыми голосами, переворачиваясь на деревянных подмостках, будто по команде, подставляя солнечным лучам каждый сантиметр изнеженной плоти, — они честно поглощают ультрафиолет, а в полдень растекаются по санаторным зонам, погружаясь в плотную нирвану, — сиеста, — смеется она и задергивает шторы, — время праздника приближается, время настоящего праздника, — бессмысленно прекрасное ранит, как внезапная нагота, такая беззащитная, проступающая дрожащим контуром на фоне темной стены.
Прямо у кромки моря прогуливаются упитанные белобокие чайки, — они слетаются к самому закату, толпятся на пирсе, рассекая тишину вздорными криками, — еще миг, и море станет неприветливым, угрюмым, — и тогда ничего иного не останется, только воспоминание о сиюминутном, ускользающем, — о белых островах, о нагретом камне, выступающем из воды, о полоске лунного света на дощатом полу, о деликатном молчании сверчка, о пряном, щекочущем нёбо, пурпурном, похожем на последний закат уходящего лета.
И реки не зальют…
И когда целился в обтянутую желтоватой кожей скулу, и когда всю пустоту и все отчаянье вкладывал в разворот плеча, в согнутые костяшки пальцев, — сплевывая окрашенную алым слюну, шла на него, переступая истончившимися ногами в перекрученных чулках, — ненавижу, смеялась в голос, хрипло, обнажая золотую коронку в правом углу рта, черный провал спереди, — шла на него, несчастная, гордая, все еще мучительно желанная, дышала перегаром и ненавистью.
Все дороги вели к гастроному, и по узкой, выложенной плиткой тропинке — к пивнушке за овощным. Сквозь едкий запах мочи пробивался густой, тяжелый, сирени. Весна в том году выдалась роскошная, хмельная, — к весне стали вызревать юные сикухи, одна в одну, гладкие, шелковые, вышагивали бестолковыми ножищами, сверкая трусиками, взлетали на подножку, — с размаху плюхались на чьи-то колени, острые, мальчишеские или мужские, нетерпеливые, и там елозили ягодицами, доводя спутника до помрачения рассудка, и пялились невинно, безгрешно, будто и не было никакой связи между простодушием вспухших полудетских губ и женственной тяжестью бедер, — если и выворачивал шею, то только чтобы ухмыльнуться бесстыжести, блядовитости этой пустопорожней, — хотелось сдернуть девчонку с мужских колен и, звонко хлопнув по заду, отвести домой, нагнуть, сунуть голову под кран, смыть черную краску и фиолетовые, бирюзовые тени, и помаду эту идиотскую, — тьфу! — сикухи не волновали, только вызывали чувство досады, — Мария, — звенело в голове, — Ма-Ри-Я, — вскидывался к трамвайному окошку, пробирался сквозь поздние сумерки, отодвигая душистые ветки сирени, шел по следу, по запаху, будто зверь, не видя ничего, кроме вожделенной добычи.
* * *
Уже давно не ночевали в одной кровати. После череды неудач, пожав плечами, она постелила в бывшей комнатке сына, оставив супружескую постель с пудовыми подушками, с голубым ковриком у изголовья, с телевизором, торшером, купленным по случаю, с нарядными домоткаными половичками, памятью о свекрови, так и не доглядевшей, так и не защитившей.
Свекровь отличалась нравом тяжелым, и сына драла как сидорову козу, любила, жалела и драла нещадно, сжав тонкие губы, носилась по комнате, настигала, — вцепившись каменной хваткой в стриженный полубоксом затылок, стегала с оттяжкой, — «воно ж як теля», — точно теленок на подгибающихся ногах, похожий на рано ушедшего отца, такой же безвольный, миловидно-белокурый, с тощим задом, ох, и чуяло же материнское сердце — хлебнет Петруня с этим квелым битым задом, с простодушием своим.
На свадьбе всматривалась в невесту, исходила тяжкими предчувствиями, но молчала. Невестка была темноброва, яркоглаза, со змеиной головкой, облитой шелком волос, с жаркими скулами, — запрокидывала голову, беззастенчиво касаясь кончиком языка нёба, распахивая жемчужный ряд зубов, — сын только мычал и улыбался дурашливо, ваньку валял, дружкам подмигивал, будто не в силах поверить внезапному счастью в шуршащей фате и белом кримпленовом платье по последней моде, обнажающей точеные колени и ломкие лодыжки. Пили медовуху за накрытыми столами, — дело было в мае, — не дотерпели до осени, да и куда было терпеть, когда невеста бледнела и выбегала на крыльцо, и там дышала глубоко, а в животе у ней бились две рыбки, спаренные едва обозначенными хребтами и жабрами.
В бане старуха исподтишка поглядывала на Мариин живот, на смуглые бедра, на выступающий мощно лобок, — ох, да разве ж сможет она остановить ток горячей крови…