— Ты уверен?
— Уверен.
— Последнее время я часто думаю о "Нашем городке", — говорит она.
— О пьесе, которую вы ставили в школе?
Она играла мать. Не Эмили, выбрось эту мысль из головы.
Би-старшеклассница — уравновешенная ироничная девушка; две близкие подружки (сейчас одна в Брауне, другая — в Беркли), мальчиков не видно; молодая жизнь, не лишенная радостей, но без всяких крайностей и даже малой толики безрассудства. Долгие откровенные разговоры с подругами (Сара и Эллиот, тоже основательные и ироничные), потом уроки и спать. Би с подругами (Питеру они нравились, интересно, увидится ли он с ними когда-нибудь?) ходили в кино по выходным и время от времени покупали толстые свитера и сапоги на шнуровке, к которым все втроем питали необъяснимую слабость. Однажды они даже отправились кататься на коньках в "Уолман Ринк", но почему-то тем единственным разом все и ограничилось.
— Тебе было совсем неинтересно, — говорит она.
— С чего ты взяла? Мне казалось, что ты великолепно играешь.
— Мне ты этого не сказал. Ты все время разговаривал по сотовому. У тебя было какое-то неотложное дело.
Разве? Нет. Она это придумала. Он совершенно точно сказал ей, что она великолепна, он помнит, что употребил именно это слово, и, разумеется, он не разговаривал по сотовому, этого просто не могло быть.
— Я понимаю, что это выглядит жалко и сентиментально, но я, правда, думаю об этом последнее время.
— Я такого не помню.
— А я помню, причем совершенно отчетливо.
Это ошибка памяти, Би. Как ты это себе представляешь? Я захожу после спектакля за кулисы и начинаю болтать с клиентом по сотовому?
— Невероятно, — вот все, что он может на это ответить. — В общем, если я не сказал того, что должен был сказать, прости меня. Я, правда, считал, что ты была великолепна.
— Не была. В том-то все и дело. Я вообще не могла играть, и мы оба это знали.
— Нет-нет, — говорит Питер. — Ты отлично играла. И, вообще, тебе все на свете по силам!
— Ты не должен меня обманывать, папа. Мне не нужно, чтобы ты это делал.
Да? Конечно, ей не все на свете по силам. Никому не по силам все на свете. И, конечно, ты видишь границы возможностей своего ребенка; ты ходил на родительские собрания, где тебе об этих границах рассказывали; то, что ты отец, еще не делает тебя слепым, но ты любишь ее, правда, любишь, и тебе хочется ее подбодрить, и ты говоришь (клянусь, именно так я и сделал), что она была великолепна в роли матери в "Нашем городке".
Значит, она чувствовала гораздо больше, чем он думал.
Как ей объяснить, что так называемые "границы ее возможностей" не имеют для него никакого значения?
— Я люблю тебя, мне нравится все, что ты делаешь.
— Наверное, ты вправду любил меня, насколько мог. Просто твои возможности тоже не безграничны.
Черт!
И вот поэтому ты теперь такая застенчивая и по-прежнему спишь на девичьей кровати? Поэтому тебе ничего не хочется?
Чайнатаун заканчивается, уступая место меланхолической карей Трайбеке, торжественной тишине здешних улиц.
В отличие от Чайнатауна ночное безмолвие Трайбеки не кажется неуместным. То, что в течение двадцати четырех часов здесь ежедневно можно подстричься, или купить лампу, или поужинать за триста долларов — мало что меняет, во всяком случае, для этих широких залитыми фонарями улиц и коричнево-серых прямоугольных зданий, вырезавших именно такие фигуры в нью-йоркском небе еще до рождения твоего дедушки.
— Любил и люблю. Это точно, — говорит он.
Его охватывает странное и невероятно острое желание, чтобы она наорала на него, сказала ему все, что о нем думает, осыпала его оскорблениями, обвинила во всех смертных грехах и таким образом освободила его от необходимости оправдываться и мучительно выдумывать, что сказать дальше.
Но она этого никогда не сделает, так ведь? Она привыкла все держать в себе. Так было всю жизнь, даже в раннем детстве, когда она бурчала себе под нос сердитые песенки собственного сочинения.
— Мне отвратительно чувствовать себя обиженной дочерью, которой недодали внимания — не хочу такой быть.
— Как я могу тебе помочь? — спрашивает он. — Что мне сделать?
Пожалуйста, Би, либо прости меня, либо разорви на куски, я больше не могу поддерживать этот разговор. Но тебе придется. Столько, сколько она пожелает.
— Видишь ты хорошо, — говорит она. — Но я не уверена, что ты так же хорошо слышишь.
Эта явно домашняя заготовка, верно?
Теперь он в Финансовом районе, в Мире Огромных Зданий, где — кроме, пожалуй, фондовой биржи — абсолютно непонятно что происходит. Нет, то есть понятно, что все это как-то связано с финансами, но приблизительность наших представлений, очевидно, вполне сопоставима с Миззиными идеями о некой работе "в области искусства". Посмотрите на все эти цитадели, будь то "Новый Музей" или вот этот циклопический монолит восьмидесятых, мимо которого он сейчас проходит. Не эта ли умышленная непроницаемость и неприступность, не эта ли головокружительная многоэтажность и заставляет молодых и неопытных стоять, задрав головы у подножия здешних каменных монстров, мечтая о том, чтобы что-нибудь там делать.
Миззи сидел перед священными камнями. Теперь ему хочется быть частью того, что подарит ему признание.
— Я тебя слушаю, — говорит он. — Очень внимательно. Скажи мне все, что ты хочешь сказать.
— Со мной все в порядке, папа, — говорит Би, — я не какой-нибудь тяжелый случай. У меня есть работа и жилье.
Вот так было всегда. Даже когда она была совсем маленькой, она утверждала, что у нее все хорошо, безропотно ходила в школу, дружила с двумя-тремя девочками и жила своей жизнью, насколько позволяли картонные стены ее комнаты.
А они с Ребеккой радовались, что у них такая некапризная дочь.
— Это все-таки кое-что, правда?
— Да, конечно.
Повисает пауза.
Господи, Би, я уже и так чувствую себя виноватым дальше некуда, что тебе еще от меня надо?
И вот наконец перед ним Бэттери-парк. Слева таинственное арктическое сияние Стейтен-Айленд Ферри, прямо по ходу колонны из черного гранита с именами павших. Он идет по широкому проходу мемориала. В Бэттери-парк начинается действие "Моби Дика". Во-первых, конечно, "зовите меня Измаил". А потом — нет, дословно он не помнит, а пересказывать своими словами нет смысла — пассаж о моле, который штурмуют волны. Да, он хорошо помнит, что здешняя земля названа молом. Вот она прямо перед ним: пронизанная огнями мутная чернота гавани и этот запах, он вдруг чувствует его, запах моря в черте города, запах соленой воды, смешанной с топливным маслом, но все равно волнующей, вся эта извечная материнская первозданность, пусть и скомпрометированная той гадостью, которую регулярно сливают в эту конкретную воду, но все равно это часть океана и этот кусок земли, этот мол, есть, в сущности, единственное место встречи города с чем-то, что больше и мощнее его самого.