— Я думаю, ты сама лучше всех знаешь, что для тебя правильно, а что нет, — говорит он.
Слышит ли она нетерпение в его голосе?
Питер стоит у ограды. Вот это все: Элис-Айленд и мисс Свобода собственной персоной, это медно-зеленое видение, настолько перегруженное всякими ассоциациями, что кажется больше их всех вместе взятых; ты любишь (если, конечно, любишь) ее за зеленость и постоянство, за то, что она все еще здесь, хотя ты не видел ее уже много лет. Питер стоит у темной бугристой воды в сверкающих искорках, никаких волн, просто мерные накаты океана, разбивающегося о волнолом — глухой плеск и маленькие огнистые тиары из брызг.
Би не отвечает. Она плачет? Не разберешь.
— Почему бы тебе не приехать домой на какое-то время?
— Я и так дома.
Он стоит у перил, агатовый океан ворочается у его ног. А вдоль горизонта подобием рождественской гирлянды, переливаясь, тянутся огни Стейтен-Айленда, как будто специально помещенные туда, чтобы обозначить границу между темным матовым океаном и черным беззвездным небом.
— Я люблю тебя, — говорит он беспомощно. Ничего более остроумного он не может придумать.
— Спокойной ночи, папа.
юОна кладет трубку.
Объект неопределимой ценности
Когда Питер просыпается на следующее утро, Ребекки рядом уже нет. Он вылезает из кровати, ватными ото сна руками натягивает пижамные штаны, которые обычно не носит, — но не расхаживать же голым перед Миззи. Порядок, заведенный Миззи в данном вопросе, — ему не указ.
Питер выходит на кухню. Ребекка только что сварила кофе. Она тоже одета: в белый хлопковый халат — что тоже случается не часто (они не слишком церемонятся дома, во всяком случае, с тех пор, как Би поступила в колледж).
Похоже, Миззи еще спит.
— Я решила тебя не будить, — говорит Ребекка. — Тебе лучше?
Он подходит к ней, нежно целует.
— Да, — отвечает он. — Скорее всего, это было обычное пищевое отравление.
Она наливает кофе себе и ему. Она стоит примерно там же, где несколько часов назад стоял Миззи.
У нее еще слегка сонное, как бы обмякшее лицо, немного желтоватое. Каждое утро перед тем, как отправиться на работу, она совершает некие полумагические манипуляции, в результате которых в определенный миг — хоп! — превращается в саму себя. Дело не в косметике, которой она почти не пользуется, а в концентрации воли и энергии, придающей цвет и упругость ее коже, глубину и яркость — ее глазам. Можно подумать, что во сне она теряет свой главный талант: быть красивой и энергичной. Она словно бы отпускает эти свои временно ненужные способности, главная из которых — ее витальность. В эти краткие промежутки по утрам она не просто выглядит на десять лет старше, она практически превращается в старушку, которой, возможно, когда-нибудь станет. Худая, с гордой посадкой головы, немного чопорная (как если бы достоинство пожилого человека требовало определенной дистанции при общении с другими), эрудированная, элегантно одетая.
Ребекка намеренно и старательно избегает эксцентричности, вероятно, надеясь таким образом не стать собственной матерью.
— Я ночью позвонил Би.
— Серьезно?
— Угу. Пообщавшись с нашим ненастоящим ребенком, я вдруг захотел поговорить с настоящим.
— Что она сказала?
— Она сердится на меня.
— Не дави на нее.
— Отчитала меня за то, что я разговаривал по сотовому на премьере "Нашего городка".
Пожалуйста, Ребекка, скажи, что этого не было.
— Я этого не помню.
Слава богу, благослови тебя, Господь.
Она подносит к губам чашку кофе, продолжая стоять на том самом месте, где стоял ее брат, как будто специально для того, чтобы продемонстрировать сходство и отличие. Отлитый из бронзы Миззи и Ребекка — его старшая сестра-близнец, покрывшаяся с возрастом патиной человечности, тенью смертельной усталости, особенно заметной при утреннем освещении; глубокой пронзительной человечностью, которая есть не что иное, как источник и прямая противоположность искусства.
— Она абсолютно уверена, что я разговаривал. Ее не разубедишь! Но ведь этого не было, правда?
— Не было.
Спасибо.
— Я понимаю, что сейчас немного рановато для такого разговора, — говорит он.
— Ничего.
— Просто… Я не знал, как доказать, что она это придумала, при том что она уверена, что это было на самом деле.
— Наверное, она думает, что ты мог говорить по телефону, когда она была на сцене.
— Ты тоже так думаешь?
Ребекка сосредоточенно потягивает кофе. Она не станет его успокаивать, верно? Он не может не замечать ее желтоватой бледности и торчащих во все стороны седых волос.
"Die young, stay pretty
[18]
". Блонди, верно? Нам кажется, что это современное явление — весь этот ажиотаж вокруг молодости, но вспомните великие полотна, в том числе написанные много веков назад: богини Боттичелли и Рубенса, Маха Гойи, Мадам Икс. Вспомните "Олимпию" Мане, ведь это был шок — вложить в портрет любовницы чувственное обожание, которое полагалось приберегать для изображения мифологических героинь, в качестве коих художнику обычно позировали добропорядочные девушки из аристократических семей. Едва ли кто-нибудь знает, и уж точно никого не волнует, что Олимпия была девкой Мане, хотя нетрудно предположить, что в жизни она была глупой, вульгарной и не особенно чистоплотной (Париж шестидесятых годов девятнадцатого века был тем, чем был). И вот теперь она обрела бессмертие, как бы очищенная вниманием великого художника. А еще мы понимаем, что Мане не стал бы писать ее двадцать лет спустя, когда время начало делать свое дело. Мир — будь он проклят — всегда поклонялся молодости.
— Трудно быть родителем, — говорит Ребекка.
— В смысле?
— Что ты скажешь о Миззи? Как он, по-твоему? — спрашивает она.
Миззи?
— По-моему, нормально. Мне казалось, мы говорили о Би.
— Да. Извини. Просто у меня такое чувство, что сейчас у него очень важный период, что-то вроде последнего шанса.
— Он не наша дочь.
— Би сильнее Миззи.
— Думаешь?
— Питер, прости, наверное, действительно сейчас неправильное время для этого разговора. Мне нужно собираться. У меня сегодня селекторное совещание.
"Блю лайт" разоряется. Какой-то конкистадор из Монтаны (вот так!) вроде бы хочет его выкупить.
— Угу.
— Прости. Я все понимаю.
Конечно, они это обсуждали. Это дилемма, верно? Что лучше: просто закрыться или довериться неведомому благодетелю, уверяющему, что он совершенно не хочет, чтобы журнал менялся. Конечно, есть исторический опыт. Бывало ли так, чтобы большие народы поглощали малые без ущерба для последних?