— Вот как, — произнес Колби. — Понятно.
— Что значит «понятно»?! Слушай, а тебе когда-нибудь говорили, что ты не слишком-то интересный собеседник? Ему, видите ли, «понятно»! Да что ты вообще понимаешь в том немногом, о чем я рассказала? Боже, да что ты вообще можешь понять своей большой девственной головой с круглыми девственными глазами?!
Понурив голову, он пошел прочь, так как ничего иного ему не оставалось, но ушел недалеко: Марсия бросилась вслед за ним, и каблучки ее изящных туфелек зацокали по тротуару.
— Пол, пожалуйста, не уходи! — кричала она. — Вернись, прошу тебя, вернись. Ну прости меня!
И они вместе вернулись туда, где у фонарного столба остался ее чемодан, однако на этот раз она не уселась на него.
— Прости меня, пожалуйста, — повторила Марсия. — И знаешь, не провожай меня до вагона. Я хочу попрощаться с тобой здесь. Только выслушай меня: я знаю, что у тебя все будет хорошо. У нас обоих все будет хорошо. Очень важно поверить в это. Ну, благослови тебя Бог.
— Спасибо, и тебя тоже, — ответил он. — И тебя тоже, Марсия.
Затем, вскинув руки, она обвила их вокруг его шеи, на какой-то миг прижавшись к нему всем своим гибким телом, и прерывающимся от слез голосом произнесла:
— Ой, братик…
После Пол долго шел в одиночестве, и его походка вовсе не выглядела бесшабашно-беззаботной, теперь она стала, скорее, мерно-ритмичной. А по выражению лица он казался ветреным юношей, у которого в голове не слишком-то много мыслей. Завтра он позвонит матери и скажет, будто его вызывают обратно во Францию «по служебной надобности». Она не поймет значения этой фразы, а доискиваться вряд ли станет, и таким образом он покончит со всем этим. А имея в запасе целых семь дней и находясь в огромном, непростом городе, где все говорят по-английски, у него есть все шансы найти себе девушку.
— Я понимаю, что это курьез, — проговорил молодой человек, вставая из-за кульмана, — но нас, кажется, так еще и не представили друг другу. Меня зовут Дэн Розенталь. — Он был высокого роста, но не худой, и выражение лица свидетельствовало, что бедняга страдает от робости.
— Билл Гроув, — назвался я.
Мы обменялись рукопожатием, после чего оба сделали вид, что приступаем к работе. Нас только что взяли на службу в компанию «Ремингтон Рэнд», и нам предстояло делить небольшой кабинет, отделенный стеклянной перегородкой, как и многие другие, в журчащем приглушенными голосами ярком лабиринте одиннадцатого этажа. В Нью-Йорке стояла весна, и шел 1949 год.
Дэн Розенталь должен был иллюстрировать «корпоративный журнал для внешнего представительства» фирмы и вообще заниматься его оформлением. Журнал был поверхностным и не слишком читаемым ежемесячником под названием «Системы». Моя же работа заключалась в том, чтобы писать для него статьи и редактировать присланные рукописи. Видимо, Дэн умел говорить, слушать и в то же время выполнять свою работу, а я вскоре научился филонить, пренебрегая своими обязанностями, — откладывал работу «на потом», и это «потом» могло растянуться на часы, а то и дни. Вскоре в нашем ограниченном пространстве циркулировал практически непрерывный поток информации — между его безукоризненно опрятным кульманом и моим письменным столом, на котором все больше и больше воцарялся хаос.
В том году мне исполнилось двадцать три. Дэн был старше меня примерно на год, и в его хрипловатом рокочущем голосе ощущалась мягкость, позволявшая предположить в нем приятного собеседника. Он жил с младшим братом и родителями в Бруклине — «сразу за углом от Кони-Айленда, если так будет понятней» — и совсем недавно закончил художественную школу в Купер-Юнионе, заведении, где, как мне говорили, не наседают с учебой, но куда зато крайне трудно попасть. По слухам, конкурс туда был десять человек на место, и когда я спросил, правда ли это, Дэн ответил, что не знает.
«Ну а ты, Билл, сам-то пойдешь учиться?» — не раз спрашивал он, и обычно этот вопрос приводил меня в замешательство.
Из армии я вернулся с пухлой брошюрой, в которой излагались права и привилегии демобилизованных военнослужащих, но почему-то так и не воспользовался ими. Отчего так случилось, я, наверное, так никогда и не пойму до конца. Отчасти виной тому был страх: в школе я учился неважно, в армии мой коэффициент умственного развития оценивался в сто девять баллов, и мне вовсе не хотелось потерпеть еще одну неудачу. Отчасти такое отношение к учебе объяснялось и моей самонадеянностью: я собирался как можно скорее стать настоящим писателем, а потому четыре года, проведенные в колледже, казались мне напрасной тратой времени, лишь мешающей осуществлению моих планов. Была и еще одна причина, которую, чтобы добиться сочувствия, пришлось бы объяснять слишком долго. Однако растолковать ее все-таки гораздо проще, чем всю эту дребедень про страх и самонадеянность. Эта причина и стала тем ответом, который я чаще всего давал, когда меня спрашивали, почему я не пошел в колледж. «Видите ли, — обычно говорил я, — мне нужно заботиться о матери».
— Да, не повезло, — посочувствовал мне Розенталь в ответ на мое пояснение, — жаль, что упускаешь возможность получить образование.
Похоже, на какое-то время он задумался над моими словами, при этом водя из стороны в сторону самой тонкой из своих кисточек, — на его половине нашего закутка от нее вкусно пахло банановым маслом. Затем он произнес:
— Интересно, если закон о льготах военнослужащим предоставляет право на денежные выплаты находящимся на иждивении женам и детям, то как могло получиться, что их нельзя было предоставить находящейся на иждивении матери?
С такой стороны я на это дело еще никогда не смотрел, и, что еще хуже, мне даже в голову никогда не приходило подобное. Мой ответ прозвучал неубедительно и уклончиво, но это уже не имело большого значения, потому что Дэн успел найти еще одно скользкое место в моей достаточно темной биографии.
— А ты женат? — спросил он.
— Угу.
— Тогда кто ухаживает за твоей матерью? Ты что, делаешь это сам?
— Нет, она… Знаешь, теперь она опять встала на ноги, просто чудо какое-то, — солгал я в надежде, что Дэн не станет допытываться дальше.
И он действительно не стал. Это не принято у сотрудников, но, нервно перелистывая журнал «Системы», я вдруг понял, что теперь, болтая с Дэном Розенталем, мне придется следить за своими словами.
Моя мать, сколько я себя помнил, жила исключительно на одни алименты и в 1942 году, когда умер отец, осталась буквально без гроша. Сперва она стала браться за всякую тяжелую и унизительную работу: трудилась в цеху, где шлифовали линзы, вкалывала в мелких, расположенных где-нибудь на чердаке мастерских по производству манекенов, — но такие занятия, увы, совершенно не подходили запутавшейся, быстро стареющей, а зачастую и истеричной женщине, которая всегда считала себя скульптором — почти с тем же упорством, с каким я вбил себе в голову, что являюсь писателем. Пока я служил в армии, ее статус «находящегося на иждивении лица первого класса» позволил ей подкопить сколько-то деньжат, но едва ли много. Некоторое время она жила с моей старшей сестрой в одном из пригородов на Лонг-Айленде, но слишком уж разными оказались люди, волей судьбы сведенные вместе в их и без того не слишком счастливом доме: они до такой степени не сошлись характерами, что вскоре мать вернулась в Нью-Йорк, то есть ко мне. По этому поводу сестра написала мне письмо, будто дело настолько деликатное, что его никак нельзя было обсудить по телефону! В письме она объясняла, что «взгляды ее мужа на то, чтоб ее родня жила в его доме» хоть и являются «здравыми в теории», но «ужасно трудно применимы на практике». В конце она добавила, что надеется на мое понимание.