Больше тысячи лет пройдет, много больше,
и не знаю, будет ли вечно со мною любовь,
однако там, как и здесь…
В восемь с четвертью Конде вошел в здание полицейского управления, перекинулся приветствиями с сослуживцами, с завистливым интересом прочитал вывешенный в вестибюле приказ о новом порядке ухода на пенсию, закурил пятую за утро сигарету и стал дожидаться лифта, чтобы отметиться у дежурного. Он лелеял милую сердцу надежду, что сегодня ему не поручат нового расследования, — так хотелось посвятить все свои умственные силы чему-то одному. За последние дни Конде в очередной раз перечитал пару любимых книг, неизменно пробуждавших в нем вдохновение, и вновь ощутил потребность творить. Он даже записал несколько вертевшихся в мозгу мыслей в старую школьную тетрадку в зеленую линейку с пожелтевшими страничками — так тренер бейсбольной команды посылает питчера, засидевшегося на скамейке запасных, размять руку перед решающей подачей. Несколько месяцев назад он случайно повстречал Тамару и пережил приступ ностальгии вместе с навсегда, как ему казалось, забытыми волнениями и обидами, и те вдруг проснулись, потревоженные внезапным столкновением с весомой частью его прошлого, с коей пора бы уж смириться, а затем вынести ей приговор — оправдать или осудить навеки. И теперь его не оставляла мысль о том, что из этого материала может получиться трогательная история о времени, когда все были очень молодыми, очень бедными и очень счастливыми: Тощий еще оставался Тощим, Дульсита не уехала из страны, Тамара — очень-очень красивая — не вышла замуж за Рафаэля, Андреса переполняла решимость податься в бейсболисты, Кролику конечно же предстояло заняться историей, а сам Конде больше всего мечтал стать писателем, и только писателем. Лежа на кровати напротив фотографии старика Хемингуэя, он подолгу всматривался в его глаза, пытаясь постигнуть тайну писательского взгляда, которым тот окидывал мир и видел то, что другим недоступно. Конде решил, что, если когда-нибудь изложит на бумаге летопись любви и ненависти, счастья и отчаяния, то озаглавит ее «Прошедшее совершенное».
Лифт остановился на третьем этаже, Конде вышел и повернул направо. Длинные коридоры блестели, отполированные перед началом рабочего дня опилками, смоченными керосином, а утреннее солнце, проникающее сквозь высокие окна в алюминиевых рамах, окрашивало коридор едва пробудившимися красками. Нет, в самом деле здесь было слишком чисто и светло для полицейского управления. Конде распахнул створку двойной стеклянной двери и очутился в помещении дежурной части, где, как обычно в этот ранний час, царила напряженная обстановка: оперативники сдавали отчеты о выездах на место происшествия, следователи громко возмущались по поводу какого-то судебного решения, их помощники взывали о помощи. И когда лейтенант Марио Конде, сжимая двумя пальцами зажженную сигарету и одними губами напевая навязчивый мотивчик известного болеро «Свою жизнь раздаю по кусочкам; чем еще может поделиться бедняк…», приблизился к столу дежурного по управлению, за которым в то утро сидел лейтенант Фабрисио, то среди общего гвалта едва смог расслышать его слова:
— Майор велел зайти. Даже не спрашивай, я все равно ни хрена не знаю, сегодня черт знает что творится. Тебе же шеф, как известно, лично дает поручения, не зря ты у него числишься в любимчиках.
Конде глянул на дежурного лейтенанта — тот, казалось, окончательно ошалел среди вороха бумаг, непрекращающихся телефонных звонков и постоянных разговоров — и вдруг почувствовал, как у него увлажнились ладони: уже во второй раз Фабрисио говорит что-то подобное. Нет, сказал себе Конде, я не собираюсь терпеть его подначки. Несколько месяцев назад майор Ранхель отстранил Фабрисио от расследования серии ограблений в гостиницах Гаваны и назначил вместо него Конде, который только что успешно завершил следствие по другому делу. Марио попытался отвертеться, но не вышло — Дед уперся намертво: «Тянуть с этим больше нельзя!» Пришлось извиняться перед Фабрисио, объяснять, что начальство, мол, так решило, деваться некуда. Через несколько дней после задержания воров Конде заговорил с лейтенантом о ходе расследования, но тот перебил его, заявив: «Рад за тебя, Конде, теперь, не иначе, получишь от майора горячий поцелуй и все такое прочее». Конде тогда с трудом проглотил оскорбление и постарался простить лейтенанту обиду. Но сейчас в нем проснулся скрытый в подсознании инстинкт — он ведь родился в отнюдь не тихом районе, там привыкли защищать свою честь кулаками, а если позволишь кому-то хоть на секунду усомниться в том, что ты настоящий мужчина, то навеки покроешь себя позором и презрением. Ну нет, в его возрасте негоже оставлять без ответа подобные выпады. Конде уже поднял палец, готовясь произнести речь, но сдержался и подождал, пока рядом не будет посторонних. Потом оперся обеими руками на стол дежурного, пригнул голову, чтобы лицо оказалось вровень с лицом Фабрисио, и процедил:
— Если у тебя зудит, так и скажи. Я тебе почешу — когда захочешь, где захочешь и сколько захочешь. Понял? — после чего выпрямился и пошел прочь, чувствуя спиной молнии, что посылали ему вслед глаза лейтенанта. И зачем, спрашивается, человеку нарываться на неприятности?
Вот гад, все утро испоганил, мрачно подытожил Конде. Дожидаться лифта уже не было желания и терпения, и он на одном дыхании взбежал по лестнице на седьмой этаж. Таблетки дуралгина возобновили свое брожение в желудке, и Конде стало ясно, что эта история с Фабрисио добром не кончится. Ну и черт с ним, сам напросился, мысленно махнул он рукой и вошел в приемную перед кабинетом майора Ранхеля.
Маручи подняла на него глаза и приветливо кивнула, не переставая трещать на пишущей машинке.
— Какие дела, красотка? — спросил Конде, подходя к столу секретарши.
— Он за тобой еще рано утром посылал, но тебя уже дома не было, — ответила девушка, указав головой на дверь в кабинет начальника. — Точно не знаю, но, кажется, дело серьезное.
Конде вздохнул и закурил; его передергивало, когда майор заговаривал о «серьезных делах», спущенных сверху. Так что, Конде, ты уж постарайся! Однако на этот раз шеф не заставит его работать вместо другого следователя, пусть хоть со службы гонит. Конде поправил пистолет, так и норовящий выскользнуть из-под ремня джинсов — особенно теперь, когда он отощал непонятно почему, — и закрыл рукой лист бумаги, с которого перепечатывала что-то секретарша Деда.
— Маручи, скажи, как ты ко мне относишься?
Девушка посмотрела на него с улыбкой:
— Хочешь подстраховаться, прежде чем сделать мне предложение?
Теперь и Конде улыбнулся собственной неуклюжести:
— Нет, просто я сам себя не переношу. — И костяшками пальцев постучал по дверной филенке из непрозрачного стекла.
— Давай, давай, заходи!
Майор Ранхель курил сигару, и по запаху Конде понял, что для Деда сегодня не самый лучший день: разило дешевой пересушенной бревой
[2]
из тех, что по шестьдесят сентаво за штуку, а значит, способной совершенно испортить настроение начальнику полицейского управления. Но, несмотря на дурной табак и зловонный дым, от которого хотелось поморщиться, Конде с невольным уважением окинул взглядом атлетическую фигуру своего начальника в полицейском мундире, оттеняющем загорелое лицо завзятого игрока в сквош и любителя плавания. Не теряет спортивной формы, черт!