Он бросился в свою комнату, схватил измятые штаны, метнулся обратно в гостиную и швырнул их на пол, на обозрение всей семьи. После этого он уже знал, он рванет из дома вниз по улице и никогда больше сюда не вернется. Нет, поправил он себя, не так: он пробежит через пляж и бросится в воду! В бородатый океан, где ему самое место, — он его не боится, как боятся они! Мама сделала к нему шаг, и он замер, судорожно хватив ртом воздуху. Слова сами вырвались у него откуда-то из живота: «Ты мне больше не нужна!» Рот открылся, он уже кричал, но не издавал ни звука, язык его прилип к глотке.
— Мартин!
Он снова закричал.
— А-а-ах! — вырвалось наружу. Корень языка был холоден как лед. Он почувствовал страх. Все они теперь приближались к нему очень осторожно. Он сглотнул, но язык не желал возвращаться туда, где ему положено быть. Он ощутил, что его куда-то несут, потом у него под головой оказалась подушка.
В спальне было темно, и их лица лишь наполовину освещала луна, заглядывавшая в окно. Он долгое время не видел их, но мог слышать их разговор и озабоченные восклицания. Он не мог сейчас шевелить мозгами, не мог заставить мысли оторваться от собственного рта, где они старались нащупать его язык. Он ощущал чью-то ладонь у себя на руке, он повернулся на бок, ожидая увидеть рядом мать, но это оказался отец, сидевший в кресле. Он поглядел туда, откуда доносился голос мамы, и она, оказывается, сидела в ногах постели вместе с Беном. Это было странно: папа всегда стоял в ногах его кровати, когда он болел, а мама сидела рядом. Повернувшись снова к отцу, он почувствовал себя совершенно беспомощным и благодарным, он сейчас очень желал понять свое новое положение в семье.
— Скажи что-нибудь, Мартин, — испуганно попросила мама, отделенная от него огромным расстоянием.
Он не сводил глаз с полуосвещенного лица отца и ждал. Но отец, хотя и испуганный, что было видно, не произносил ни слова; он просто сидел рядом и держал Мартина за руку, словно передавая ему через это касание какую-то новую, неизмеримо глубокую мысль. И Мартин своим молчанием умолял отца заговорить, но отец продолжал молчать.
— Что с тобой, милый? Все хорошо. Ничего страшного не произошло. Скажи что-нибудь. Скажи: «мальчик». Можешь сказать «мальчик»?
Корень языка уже превратился в сплошной лед. Мозги были заняты тем, что ощупывали полость рта, поэтому голос мамы доносился до него откуда-то издалека, и эта ее отдаленность облегчала ему возможность не отвечать ей. Будучи не в силах отвечать, он ощущал странное облегчение, отсутствие необходимости думать и изобретать стратегию дальнейшего поведения. Эта отдаленность от них от всех, да и от собственных ощущений, позволила ему почувствовать себя как бы в свободном плавании, и, сам о том не подозревая, он постиг и усвоил способность быть невидимым — у него не было никаких сомнений в том, что он лежит в постели, однако никто сейчас не мог на него сердиться, пока он не может отвечать по их требованию, и это навязанное ему молчание давало возможность по-новому, спокойно смотреть на все, он освободился от необходимости все время, каждую секунду думать о том, что он должен и чего не должен сказать в следующий момент. Внезапно оказалось, что в его жизни вроде как ничего не происходит и все вот-вот произойдет. Вокруг него, казалось, собиралась и накапливалась красота, все они колыхались, вздымались и опадали все вместе в нависшей над ними неизбежности, в том, что должно свершиться, в том, что было как неспетая, но вполне слышимая песня. Дистанция, которую опасливо соблюдала его мать, смутно казалась ему уважительной, а ладонь отца у него на руке обещала ему некую новую надежду, суть которой понять он не мог. Мать продолжала просить его что-нибудь сказать, и еще он слышал голос Бена, и в их словах непрестанно звучало удивление его поведением, но оно не несло в себе никаких обвинений. «Неужели я сломал себе язык?» — размышлял он. Странно, но это его не ужаснуло, а всего лишь оставило в подвешенном состоянии, и в этом не было никакой боли.
Он чувствовал, как течет и течет время, и в душе не осталось больше никакой злости, а лишь беспокойное любопытство, которое, как он чувствовал, постепенно сближало его с ними — когда вдруг в этой полутьме возникло нечто для него новое, новое чувство, которое поднималось в нем, возникая из его собственной правдивости. Этот факт захватывал все его мысли, то, что они все открыли это в тот же самый миг, что и он сам. Это было уже не то, что он наполовину выдумал и во что наполовину уверовал, это действительно происходило, это охватило и подавило его всего, но в то же время и для них явилось поразительным открытием. Все они сейчас разделяли одно-единственное убеждение, и это внезапно образовавшееся их единство, как огнем обрушившееся на них без всякого предупреждения, выжгло, испепелило в нем ощущение того, что у него еще остались какие-то тайны и секреты. Он чувствовал, что его что-то поддерживает в пространстве, а они повисли вокруг него, и в этот момент не существует уже ни мамы, ни папы или Бена, а есть просто три сгустка тепла, охватывающие его и не имеющие никаких собственных мыслей. Сейчас ему казалось, что это именно то, что он так старался найти, это было подлинным и идеальным, тогда как все остальное, все прошлое — споры и ссоры, улыбки и вопли — было лишь дурным сном.
Она продолжала убеждать его попробовать сомкнуть губы и попробовать произнести звук «б». Но эта странная зима у него во рту как будто заморозила ему верхнюю губу, и он никак не мог опустить ее вниз. В лунном свете двигалось нечто странное, он присмотрелся и увидел: отец кусает себе нижнюю губу. Ему еще никогда не приходилось видеть, чтобы у папы так кривилось лицо. Он продолжал смотреть. Папа, в лунном свете ставший наполовину зеленым, смотрел на него сверху вниз, сильно прикусив губу, и его единственный освещенный глаз странно выкатился от ярости. Вздымание и опадание замедлилось, потом прекратилось. К языку Мартина начала приливать теплота, а губа перестала быть такой застывшей. Он ощутил страх в груди. Папина ладонь сжимала ему руку, и через нее он чувствовал живую силу огромного тела отца. В нем, казалось, собирался и накапливался гром, увеличивая его в размерах и приводя отца в ярость, как яростно чернеет небо, внезапно объятое грозой. С губ Мартина сорвался чмокающий звук, и шею защипало от внезапно выступившего пота. Теперь он видел себя унесенным куда-то вдаль, выброшенным вовне, в ночь, словно смятый обрывок тряпки.
— Папа! — выкрикнул он, откидываясь на подушку.
— С ним все в порядке! — послышался крик мамы, испугавший его. Он услышал, как она поспешно ринулась к нему, огибая кровать, увидел ее руки, протянутые к нему, и страх разбил его молчание.
— Мама! — всхлипнул он, и она упала прямо на него, судорожно и неистово целуя его и твердя ему прямо в лицо:
— Да, да, говори, мой маленький, говори! С ним все в порядке!
Эта ее благодарность, такая неожиданная и такая чистая, отнесла его прочь от наказания, которого он ожидал всего секунду назад; ее общность с ним затмила его последнюю мысль, и он легко, без усилий поплыл вместе с нею сквозь свет. Она уже плакала и стояла, выпрямившись, глядя вниз на него и сложив руки вместе, как на молитве.