венков и спутанных прядей
Бог знает где отозвалось
глухое море проклятий.
И в двери ворвалось небо
лесным рокотаньем дали.
А в ночь с галерей высоких
четыре луча взывали.
Романс обреченного
Как сиро все и устало!
Два конских ока огромных
и два зрачка моих малых
и днем и ночью на страже,
и сон покинул дозорных,
а сам уплыл, развевая
тринадцать вымпелов черных.
Они все смотрят на север,
от ночи к ночи бессонней,
и видят руды и кручи
в дали, где стыну на склоне,
колоду карт ледяную
тасуя в мертвой ладони…
Тугие волы речные
в осоке и остролистах
подхватывали мальчишек
на луны рогов волнистых.
А молоточки пели
сомнамбулическим звоном,
что едет бессонный всадник
верхом на коне бессонном.
Двадцать шестого июня
свечи зажгли в трибунале.
Двадцать шестого июня
карты судьбу его знали:
– Можешь срубить олеандры
за воротами своими.
Крест начерти на пороге
и напиши свое имя.
Взойдет над тобой цикута
и семя крапивы злое,
и в ноги сырая известь
вонзит иглу за иглою.
И будет то черной ночью
в магнитных горах высоких,
где только волы речные
пасутся в ночной осоке.
Учись же скрещивать руки,
готовь лампаду и ладан
и пей этот горный ветер,
холодный от скал и кладов.
Ровно два месяца сроку
до погребальных обрядов.
Мерцающий млечный меч
Сант-Яго из ножен вынул.
Прогнулось ночное небо,
глухой тишиною хлынув.
Двадцать шестого июня
глаза он открыл – и снова
закрыл их, уже навеки,
августа двадцать шестого…
Люди сходились на площадь,
где у стены на каменья
сбросил усталый Амарго
груз одинокого бденья.
И как обрывок латыни,
прямоугольной и точной,
замер и смерть упокоил
край простыни непорочной.
Романс об испанской жандармерии
Их кони черным-черны,
и черен их шаг печатный.
На крыльях плащей чернильных
блестят восковые пятна.
Надежен свинцовый череп —
заплакать жандарм не может;
затянуты в портупею
сердца из лаковой кожи.
Полуночны и горбаты,
несут они за плечами
песчаные смерчи страха,
клейкую тьму молчанья.
От них никуда не деться —
скачут, тая в глубинах
тусклые зодиаки
призрачных карабинов.
О звонкий цыганский город!
Ты флагами весь увешан.
Желтеют луна и тыква,
играет настой черешен.
И кто увидал однажды —
забудет тебя едва ли,
город имбирных башен,
мускуса и печали!
Ночи, кудесницы ночи
синие сумерки пали.
В маленьких кузнях цыгане
солнца и стрелы ковали.
Конь у порога плакал
и жаловался на раны.
В Хересе-де-ла-Фронтера
петух запевал стеклянный.
А ветры, нагие ветры,
слетались поодиночке
в сумрак, серебряный сумрак
ночи, кудесницы ночи.
Иосифу и Марии
невесело на гулянье —
пропали их кастаньеты.
Не выручат ли цыгане?
На зависть жене алькальда
воскресный наряд Пречистой,
блистает фольгой накидка,
бренчит миндалем монисто.
И плащ Иосифа мреет,
как шелковая сутана.
А вслед Доме́к-виноградарь
и три заморских султана.
Завороженно замер
дремотным аистом месяц.
Взлетают огни и флаги
пролетами гулких лестниц.
В ночных зеркалах рыдая,
безбедрые пляшут тени.
В Хересе-де-ла-Фронтера —
полуночь, роса и пенье.
О звонкий цыганский город!
Ты флагами весь украшен…
Гаси зеленые окна —
все ближе черные стражи!
Забыть ли тебя, мой город!
В тоске о морской прохладе
ты спишь, разметав по камню
не знавшие гребня пряди…
Они въезжают попарно —
а город поет и пляшет.
Бессмертников мертвый шорох
врывается в патронташи.
Они въезжают попарно,
спеша, как черные вести.
И связками шпор звенящих
мерещатся им созвездья.
А город гонит заботы,
тасуя двери предместий…
Верхами сорок жандармов
въезжают в говор и песни.
Оцепенели куранты
на кафедрале высоком.
Выцвел коньяк в бутылке
и притворился соком.
Застигнутый криком флюгер
забился, слетая с петель.
Зарубленный свистом сабель,
упал под копыта ветер.
Снуют старухи цыганки
в ущельях мрака и света,
мелькают сонные пряди,
мерцают медью монеты.
А крылья плащей зловещих
вдогонку летят тенями,
и ножницы черных вихрей
смыкаются за конями…
У Вифлеемских ворот
сгрудились люди и кони.
Над мертвой простер Иосиф
израненные ладони.
А ночь полна карабинов,
и воздух рвется струною.
Детей Пречистая Дева
врачует звездной слюною.
И снова скачут жандармы,
кострами ночь обжигая,
и бьется в пламени сказка,
прекрасная и нагая.
И стонет Роса Камборьо,
сжимая в пальцах точеных,
поднос, где замерли чаши
ее грудей отсеченных.
Плясуньи, развеяв косы,
бегут, как от волчьей стаи,
и розы пороховые
взрываются, расцветая…
Когда же пластами пашни
легла черепица кровель,