Позвонил из почтовой конторы Люси [телефон установили в доме ЛМС только в 1987 году] — узнать, когда она прилетает, и договориться, чтобы ее забрали из аэропорта. Она сказала: „Питер Скабиус был ведь твоим другом?“. Я признал, что с гордостью числю сэра Питера среди моих самых старых друзей. „Больше числить не придется, — сказала Люси, — он умер на прошлой неделе“.
Я вдруг почувствовал пустоту, отсутствие чего бы то ни было: как будто из уже ветхой стены вынули кирпич и ты гадаешь, смогут ли оставшиеся кирпичи выдержать возникшее вследствие внезапного появления этой дыры перераспределение нагрузки и напряжений, устоит ли стена или обвалится. Миг этот прошел, но я ощутил такую слабость, словно вдруг одряхлел еще пуще. Мне показалось внезапно, что моя жизнь, мой мир, стали без Питера Скабиуса шаткими, точно здание, построенное кое-как, на скорую руку.
Как он умер? — спросил я. „Воспаление легких. Он был на Фолклендах“. Дальше можешь не рассказывать, сказал я, он собирал материал для нового романа. „Как ты догадался?“ — спросила Люси, неверяще и восхищенно. Собирал материал для романа; до чего же это похоже на Питера — вознамериться написать роман о Фолклендской войне. Итак, Бен и Питер nous ont quittes
[235]
, как здесь принято выражаться, я остался один. Люси сказала, что газеты полны длинных некрологов, уважительных суждений, и я попросил прислать их мне. „О тебе в них ни слова“, — сказала она.
Боузер пес сдержанный, не требующий каждодневных проявлений любви. Однако, примерно раз в неделю он приходит, чтобы отыскать меня, и если я сижу, кладет мне морду на колени, а если стою, тычется ею в зад. Я знаю, это значит, что ему требуется ласка, и почесываю его за ухом или оглаживаю бока, произнося все те глупости, которыми хозяева собак угощают их уже многие столетия: „Кто у нас хороший мальчик, а?“, „Какая замечательная собака!“, „Кто лучшая собака в мире?“. Через пару минут он встряхивается, точно вышел только что из реки, и удаляется.
Третий год подряд приезжают Олафсоны, на сей раз сняли лачугу на целый месяц. Когда они появились, солнце лупило из всей силы, и мы посидели на лужайке за домом, в тени большого каштана, попивая холодное белое вино. Им не удается скрыть возбуждения и удовольствия, вызванных приездом сюда на теплый юг — говорят, что в ночь перед их отъездом, в Рейкьявике выпал иней. Я сказал, что побывал однажды в их родном городе (не знаю, сказал я, почему до сих пор ни разу об этом не упоминал). Они спросили, что привело меня в Рейкьявик и, пока я объяснял это, причины прежней моей молчаливости становились все более очевидными. Я рассказывал о Фрейе и Гуннарсоне, о войне, о том, как Фрейя сочла меня погибшим, и тут по щекам моим потекли непрошеные слезы. Я не чувствовал горя: жуткой, переполняющей грудь муки, — но какая-то часть моего мозга, пробужденная воспоминаниями, решила привести в действие слезные протоки. Они сидели, с ужасом взирая на меня. Я сказал, что все это очень грустно, попытался сменить тему, — стал рассказывать об открывшемся по соседству новом ресторане. Но когда они удалились, расплакался снова и почувствовал себя лучше — ослабевшим и очистившимся. Пошел в дом, стал разглядывать фотографии Фрейи и Стеллы. Фрейи и Стеллы. Вот она, моя счастливая судьба; то были годы счастья, мне не на что жаловаться. Некоторые люди так и не узнают счастья во всю свою жизнь, а я, в годы, когда любил Фрейю, и когда она любила меня, просто купался в нем. А после вернулась назад судьба злосчастная.
К этому в конечном счете и сводится жизнь: к совокупности всего везения и невезения, какое ты пережил. Вот простая формула, которая объясняет все. Подведи итог — взгляни на прошлые их скопления. Ничего ты тут поделать не можешь: никто не делит их с тобой, не относит это сюда, а это туда, все просто случается само собой. Как говорит Монтень, нам должно смиренно сносить законы человеческого существования.
Провел полчаса, глядя, как завороженный, на воду, изливавшуюся из переполненного пруда под растущим на краю луга высоким дубом. В стоке каким-то образом заклинило большой камень, вода обтекала его сверху, гладкая и лощеная, точно перевернутая чаша или втулка огромного колеса. Я окунул в воду палку и позволил каплям падать с ее кончика в этот шаровидный поток, усеивая гладкий выступ воды семенами сыпучих, ртутных брызг, — исчезавших мгновенно, не оставляя на отполированной поверхности отпечатка.
В Ла Сапиньер начался большой ремонт, вся Сент-Сабин только о нем и говорит. Дом простоял пустым, — если не считать сторожей, — пятнадцать лет, с тех пор как последние обитатели покинули его. Ла Сапиньер это элегантное загородное поместье, стоящее милях в двух от меня — за каменными стенами выше человеческого роста. Надеюсь, новые его владельцы не будут англичанами — большинство британцев, похоже, сосредоточено в окрестностях Монтегю де Керси. По другую сторону от Сент-Сабин живет скульптор, англичанин по фамилии Карлайл, сооружающий скульптуры из старых сельскохозяйственных машин, — он даже еще больший затворник, чем я. Когда на рынке или в аптеке пути наши перекрещиваются, мы оба убедительнейшим образом изображаем неведение друг о друге.
Сегодня сильный иней, потом мглистая оттепель, деревья парка выглядят призрачными, опушенными конструкциями — почти искусственными, — туман поглощает сучья и ветви потоньше, оставляя видимыми глазу лишь самые крупные. Детский вариант деревьев.
Весь день в голове вертится и вертится песенка. Старая, довоенная. Что-то назойливое в мотиве не позволяет забыть ее.
Жизнь коротка
Довольно, довольно,
Все мы становимся старше,
Ну так, и не беги никуда,
Довольно, довольно,
Танцуй, человечек,
Танцуй, пока можешь.
Танцуй, человечек. Я и танцую.
После полудня — стылое, мучнистое небо, в котором с приближением вечера появляются яркие, синие, но подернутые дымкой разрывы.
Новая обитательница Ла Сапиньер это некая мадам Дюпети — из Парижа, никак не меньше. Незамужняя? Разведенная? Она одинока, по-видимому, бездетна, но при больших деньгах. Прежние сторожа уволены, их заменила новая пара из Ажена, которая будет жить в доме, пока тот ремонтируется.
Май. Первое за год ощущение лета. Обочины дороги осыпаны первоцветом. Пышные кочаны облаков лениво плывут над долиной. Мой любимый месяц, вся местность вокруг свежеет от нереальной новой листвы на деревьях. Пчелы роятся на крыше „Пяти кипарисов“, тысячами погибая в комнатах верхних этажей. Я выгребаю их оттуда лопатами, и это при том, что часть окон у меня оставлена открытыми. Похоже, в пору роения пчелы сильно глупеют, — они игнорируют открытые окна, бестолково биясь о стекла закрытых, пока не падают на пол и не умирают от изнеможения. Когда же соты достраиваются, они, вроде бы, приходят в себя, успокаиваются, и принимаются искать цветочную пыльцу.
Сокрушительно жаркий день, совсем как в августе — caniculaire
[236]
, как их здесь называют: собачья жара. Однако, в мае собачьей жары не бывает, в это время здесь все буйно растет. Вот в августе, когда растения уже подвядают, а ночи, хоть и медленно, но удлиняются, жара изматывает и угнетает, и солнце кажется злобным, давящим.